Ему по-прежнему не дает покоя пятый постулат. Вырисовывается и другая грандиозная задача — обоснование всей геометрии.
Читая студентам курс элементарной геометрии, Лобачевский постепенно приходил к мысли, что в этой на первый взгляд строгой и обоснованной науке очень много темных мест. Вкоренившаяся вера в безупречную строгость геометрических доказательств постепенно таяла. Он с горечью восклицает: «Эвклидовы начала, несмотря на глубокую древность их, несмотря на все блистательные успехи наши в математике, сохранили до сих пор первобытные свои недостатки. В самом деле, кто не согласится, что никакая математическая наука не должна бы начинаться с таких темных понятий, с каких, повторяя Эвклида, начинаем мы геометрию».
В самом деле, по Эвклиду — «точка есть то, часть чего есть ничто», «концы линии суть точки», «линия есть длина без ширины». Можно ли на столь зыбком основании строить науку?
«Первые понятия, с которых начинается какая-нибудь наука, должны быть ясны и приведены к самому меньшему числу. Тогда только они могут служить прочным и достаточным основанием учения. Такие понятия приобретаются чувствами; врожденным — не должно верить».
Вера в совершенство «Начал» была окончательно утрачена. Лобачевский понял, что они представляют из себя пеструю смесь логики и интуиции. Он решил поднять руку на эту «библию науки», создать свои «Начала», или же «Основание геометрии», где не будет расплывчатых, бессодержательных определений основных терминов.
Еще никто — ни Декарт, ни Лакруа, ни Лежандр, ни сотни других комментаторов «Начал» Эвклида, разрушивших легенду о совершенстве его системы, — не решался построить геометрическую систему независимо от Эвклида. Даже самые смелые люди ограничивались лишь комментариями и дополнениями. Даже Лежандр, написавший свои «Начала»… Лежандр, как и все до него, шел тропою Эвклида, придерживаясь его системы, как слепой стены.
Лобачевский еще не мог знать, к чему приведет его попытка обосновать геометрию, логически усовершенствовать ее. Он понимал лишь одно: Бартельс, для которого «Начала» оставались «библией», не в силах помочь ему в этой работе. Бартельс был лишен творческого воображения.
«В геометрии я нашел некоторые несовершенства, которые я считаю причиной того, что эта наука, поскольку она не переходит в анализ, до настоящего времени не вышла ни на один шаг за пределы того состояния, в каком она к нам перешла от Эвклида…»
Какая самоуверенность! Будто до Лобачевского не было целой плеяды блестящих геометров. Он заметил несовершенства и решил их устранить. Все очень просто. А, собственно, зачем их устранять, если на протяжении двадцати веков «Начала» Эвклида удовлетворяли человечество?
Потребуется еще почти полтора века после Лобачевского, чтобы определить только одно-единственное из понятий геометрии — «Что такое линия». Лишь трудами советских ученых обогатится наука этим понятием. В геометрии все трудно. Оказывается, линия вовсе не «длина без ширины», как думал Эвклид, а нечто более сложное. А Лобачевский задумал поднять на свои плечи всю геометрию, что не под силу даже десятку гениев.
И Лобачевский начинает кропотливую работу над «Основанием геометрии».
Этому труду не суждено было выйти в свет. Мы даже не знаем его содержания. Сохранилась лишь запись в официальных бумагах: «…Экстраординарный профессор чистой математики Н. И. Лобачевский сочинил основание геометрии и несколько рассуждений о высшей математике, которые еще не изданы».
Первая попытка…
А жизнь идет своим порядком. Лобачевский читает студентам арифметику, алгебру, плоскую и сферическую тригонометрию, дифференциальное и интегральное исчисления. Его избирают в члены особого училищного комитета, который управляет училищами всего Казанского округа. Начинаются бесконечные разъезды во все города, где есть низшие и средние учебные заведения.
В университете все живут тягостным ожиданием больших перемен. Будет ли закрыт университет?..
Перемена пока что наметилась в жизни Ивана Симонова: он уезжает из Казани. Уезжает надолго. А вернется ли?.. Кто может сказать наверное, если человек отправляется к Южному полюсу! Антарктида еще не открыта. Ее, может быть, вовсе нет. Симонову предстоит побывать на краю света, увидеть айсберги, неведомые земли, тропические острова. Об этом даже как-то странно думать в Казани. Но факт остается фактом: Симонова официально пригласили участвовать в кругосветном плавании, в экспедиции к неведомому Южному материку, к этой «терра инкогнита», в существование которой не верил даже прославленный мореплаватель Джемс Кук. Симонову надлежит производить астрономические наблюдения. С ним отправлялся также университетский врач Николай Алексеевич Галкин, добрый приятель Лобачевского. Это уже было не «единообразное движение» университетской жизни, а сказочный полет в неведомое. Лобачевский проникся острой завистью к друзьям. Но что делать математику среди айсбергов и холодных морей?..
В кругосветное путешествие Симонов готовился деловито, без восторгов, морщился. Экспедиция предстояла трудная — возможно, смельчаков, отважившихся вторгнуться в замерзший мир, ждала смерть, а Иван Михайлович подумывал о женитьбе. Правда, все не мог подыскать невесту. Он поступал в распоряжение Ф. Ф. Беллинсгаузена и М. П. Лазарева. Толстая, громадная фигура Симонова как-то не вязалась с представлениями о штормовых морях, ураганах, волшебном сиянии полярных ночей. Круглая, гладко остриженная голова его держалась гордо и прямо. Маленькие серые глаза смотрели на все как-то безучастно, иногда подозрительно, на тонких губах блуждала неопределенная улыбка. Сильно пострадавшее еще в детстве от оспы лицо было такого яркого, живого, рубенсовского колорита, как будто Иван Михайлович только что вышел из парной бани.
— Если «терра инкогнита» существует, привези маленький камушек оттуда, — попросил Лобачевский.
Симонов хмыкнул:
— Если нас прежде не сожрут акулы. На кого я оставлю свою обсерваторию? Кто за меня будет читать астрономию?
— Отправляйся спокойно. Все это сделаю я. И обсерваторию у тебя приму. Под расписку.
— Ты — верный друг, Николай. Зачем тебе камушек?..
Симонов уехал в Кронштадт.
У Лобачевского прибавилось дел: он стал читать астрономию и сделался хозяином обсерватории.
Друзья разъехались кто куда.
А темное, неизвестное придвинулось вплотную.
Михаил Александрович Салтыков еще продолжает слать из Петербурга письма о Вольтере. Это своеобразное маленькое сочинение. В Петербурге появился модный поэт — некто Александр Пушкин. Он лет на семь моложе Лобачевского, но слава о нем уже идет по столице. Пушкина хвалят друзья Михаила Александровича по литературному обществу «Арзамас» Карамзин, Жуковский, Вяземский, Батюшков, Александр Тургенев. «Арзамасцы» называют Пушкина «Сверчком».
Иван Великопольский тоже часто пишет о Пушкине. Да, они близкие друзья. Умерший три года назад Державин якобы сказал Сергею Аксакову: «Скоро явится свету второй Державин: это Пушкин, который еще в лицее перещеголял всех писателей». Старик Державин ошибся: Пушкин вовсе не новый Державин. Пушкин — выше, хотя ему всего двадцать лет. Никто не в силах тягаться с Пушкиным, даже он, Великопольский. К письму как образчик творчества молодого поэта Иван Ермолаевич приложил оду Пушкина «Вольность».
Лобачевский едва не задохнулся от восторга. Целый месяц он твердил в угаре:
Будущее больше не страшило. Когда на свете есть такие стихи, меньше всего хочется думать о себе, о службе.
Темное, неизвестное вошло в Казань в лице Магницкого, которого новый министр Голицын направил сюда «для обозрения тамошнего университета и училищ того округа».
Больной Лобачевский в это время лечился на Сергиевских минеральных водах, и ему так и не удалось повидать ревизора и будущего попечителя Казанского учебного округа Михаила Леонтьевича Магницкого.