Охраны труда, как и в кронштадтских мастерских, не существовало. Никто не заботился о здоровье рабочих, не запрещал работать буквально до истощения сил. Это был поистине капиталистический ад!
В среде рабочих не только Семянниковского и других заводов даже существовало ходячее выражение: «зарвался на работе». Если рабочий в результате непомерной спешки, усиленнейшего труда «на обгон» падал с прервавшимся дыханием, весь в лихорадочном поту, соседа его обычно говорили: «Зарвался».
Бабушкин, описывая подобного рода, потогонные порядки на своем заводе, отмечает:
«Еще хуже в партии, где каждый следит друг за другом.
Особенно трудно, когда нескольким рабочим дается для работы одинаковая вещь: тут уже всякий проявляет самую наивысшую, какая только возможна, степень интенсивности. При таких работах рабочие положительно зарывают свое здоровье. Постоянно попадаются один или два более ловких, которые гонят работу вперед остальных, другие, из сил выбиваясь, стараются не отстать и даже боятся пойти по естественным надобностям, дабы не упустить лишних минут, в которые их могут обогнать в работе».
Это нечеловеческое напряжение, этот изматывающий все силы труд длился по шестнадцать — восемнадцать часов в сутки.
На Семянниковском заводе широко практиковались обязательные сверхурочные часы. Хотя официально рабочий день не должен был превышать двенадцати часов, но на деле почти не было дня, чтобы администрация не заставляла «гнать экстру», работать далеко за полночь.
Рабочий день считался с шести утра и длился, исключая перерыв на обед, до семи вечера, то-есть одиннадцать с половиной часов.
Гудок, извещавший об окончании трудового дня, в большинстве случаев звучал насмешкой: мастер под предлогом «спешной экстры» заставлял всю партию (восемнадцать человек) оставаться на сверхурочную работу.
Сколько здоровья у каждого отнимали эти ночные работы, трудно себе представить. Но дело было обставлено настолько хитро, что каждый убеждался во время получки, что, если он работал мало ночей или полночей, то и получал меньше того, который не пропускал ни одной сверхурочной работы».
Действительно, вся система заработной платы была построена в расчете на обязательное принуждение к ночным работам. Тот, кто по каким-либо причинам не участвовал в «ночах» и «полночах», терял значительную часть заработка.
Но даже при желании отказаться от сверхурочных работ этого сделать было нельзя: табельщик еще до гудка относил мастеру номер рабочего партии, обязанной «гнать экстру». Без номера выйти из ворот невозможно, а мастер разрешения на уход со сверхурочной работы никогда не давал, угрозами и руганью заставляя оставаться на ночь или полночь.
Если же рабочий отказывался особенно упорно или, по заявлению мастера, был непочтителен, то за подобного рода поведение администрация нередко увольняла строптивого.
В один из вечеров Бабушкин спешил закончить отделку хомута для эксцентрика паровоза. Он работал у своих слесарных тисков, стоя на ящике, навалившись всем корпусом на восемнадцатидюймовый напильник.
Два его соседа-слесаря трудились над отделкой таких же хомутов.
«…Мы старались во всю мочь, засучивши по локоть рукава рубашки и снявши не только блузы, но и жилеты, — пишет Иван Васильевич. — Пот выступал на всем теле, и капли одна за другой шлепались и на верстак и на пол, не вызывая ничьего внимания». Некогда было не только передохнуть, но и просто поднять голову, смахнуть заливавший глаза пот.
Кое-кто искоса поглядывал вглубь мастерской, не подаст ли мастер условного знака о прекращении работы, — в субботний вечер рабочий день заканчивался на десять — пятнадцать минут раньше заводского гудка. Но никакого движения, обычной суматохи, предвещавшей конец напряженного труда, еще не было. И вдруг Бабушкин услышал замечание нового слесаря из соседней партии:
— Будет стараться-то, все равно всей работы не переделаешь!..
Эти слова как нельзя более соответствовали настроению Ивана Васильевича.
Бабушкин выпрямился и прежде всего бросил взгляд в сторону мастера и его ближайших помощников: он не раз уже на горьком опыте убеждался, что «забегалки», как называли на заводе соглядатаев администрации, передадут мастеру малейшее подозрительное слово. «Забегалок» поблизости не было, и между молодыми слесарями-смежниками произошел короткий, но имевший большое значение для Бабушкина разговор.
— Оно правда, но мы на пару работаем, и потому я не желаю итти в хвосте других, — ответил Иван Васильевич.
— Завтра воскресенье, как ваша партия — будет работать или нет? — продолжал новый товарищ Бабушкина, Илья Федорович Костин.
Бабушкин ответил, что завтра его партия не работает.
— Что же ты делаешь в свободное время дома? — настойчиво продолжал расспрашивать Костин.
Иван Васильевич обычно с нетерпением ждал воскресенья: в этот день можно было хоть немного отдохнуть, поспав до полудня или даже дольше. Вечер быстро проходил в прогулке по городу или попросту в вялом, скучном ничегонеделании, а там опять ранним утром надо спешить по гудку на тяжелую, выматывающую все силы работу, работу без отдыха и передышки.
— Да ничего особенного. Вот устраиваем скоро вечеринку с танцами… — начал было Бабушкин нерешительно, но сосед его перебил:
— А у тебя книги какие-нибудь есть? Ты читаешь ли что-нибудь?
Иван Васильевич совсем смутился. У него, правда, было около десятка книг, но он почти не касался их. Бабушкин положил книги у себя в комнатке как украшение скромной, бедной обстановки жилища. Он охотно предложил Костину зайти посмотреть книги. Но Костин сам пригласил Ивана Васильевича к себе в ближайшее воскресенье.
Бабушкин обрадовался: до сих пор у него почти не было хороших знакомых, к которым можно было бы пойти побеседовать и повеселиться в редкие часы, свободные от заводской работы.
С завода оба слесаря шли вместе. Костин указал Ивану Васильевичу дом, в котором жил, и еще раз попросил его обязательно заглянуть к нему. Бабушкин расстался с ним дружески.
На следующий день, около часу дня, он уже подходил к квартире своего нового, понравившегося ему товарища. В небольшой квадратной комнате, кроме хозяина, сидели еще его брат и один из слесарей той партии, в которой работал Костин. Во время беседы со своими гостями Костин вынул маленький печатный листок и молча протянул его товарищу, пришедшему ранее Бабушкина. Иван Васильевич думал, что это какое-либо личное письмо, и безразлично смотрел на внимательно читавшего молодого слесаря.
Прочитав листок, рабочий с улыбкой вернул его Костину.
— Ну что? Как? — спросил Костин.
— Что ж, очень хорошо, — сказал его товарищ.
И вдруг Костин неожиданно для Бабушкина дал ему этот листок:
— Может, хочешь почитать? Так почитай.
И Бабушкин впервые в жизни прочитал подпольную революционную листовку. Какое она произвела на него впечатление, лучше всего видно из записи самого Ивана Васильевича:
«Я развернул и приступил к чтению. С первых же слов я понял, что это что-то особенное, чего мне никогда в течение своей жизни не приходилось видеть и слышать. Первые слова, которые я прочел, вызвали во мне особое чувство. Мысль непроизвольно запрыгала, и я с трудом начал читать дальше. В листке говорилось про попов, про царя и правительство, говорилось в ругательской форме, и я тут же каждым словом проникался насквозь, верил и убеждался, что это так и есть, и нужно поступать так, как советует этот листок… Тут же как молотом ударило по моей голове, что никакого царствия небесного нет и никогда не существовало, а все это простая выдумка для одурачивания народа.
Всему, что было написано в листке, я сразу поверил, и тем сильнее это действовало на меня. С трудом дочитывал я листок и чувствовал, что он меня тяготит от массы нахлынувших мыслей».
Листовка была полна резких, сильных протестов против правительства, приводила яркие, вопиющие факты царского произвола и народного бесправия.
Долгое время держалась в памяти Бабушкина эта первая подпольная листовка. Он понял, что Костин его пригласил к себе неспроста, и сразу же почувствовал себя в истинно товарищеской, дружеской среде.