Эта революция явилась в Америку в поразительной памяти одного человека — Сэмюэла Слэйтера, который, прибыв в 1789 году в Филадельфию и храня в уме устройства механизмов Аркрайта, Кромптона и Харгривса, поступил на службу к богатому квакеру Мозесу Брауну и в Потакете, Род-Айленд, построил первую американскую мануфактуру.
Фартук обшит зубчатой тесьмой — машинной заменой кружевам. На занавесках кайма — «яйца и стрелки», этот узор пришел из Набатеи, библейского Эдома, что в Сирии: архитектор Хирам украсил им антаблемент Соломонова Храма: «и венцы на обоих столбах вверху, прямо над выпуклостию, которая подле сетки; и на другом венце, рядами кругом, двести гранатовых яблок» (3-я Царств, 7:20); этот же узор окаймлял одежду первосвященников: фриз, а на нем «яблоки из голубого, яхонтового, пурпурного и червленого вокруг по подолу ее; позвонки золотые меж ними кругом» (Исход, 28:33).
Латунная пуговица, что удерживает фермерский воротник — скромный пуританский вариант стальной пуговицы Мэтью Бултона, что чеканилась в XVIII веке на фабрике Джеймса Уотта. Перламутровые пуговицы для рубашки изготовил Джеймс Боэппл из пресноводных жемчужниц Миссисипи, пиджачные выточены из южно-американской «растительной слоновой кости»,[21] что может сойти за рог.
Фермера и его жену сопровождают символы: ее — два цветочных горшка на крыльце, герань и сансевиерия, тропические, чужие для Айовы растения; его — американские трехзубые вилы, чье триединство повторяется на картине много раз — в нагруднике комбинезона, в окнах, лицах, в обшивке дома — организуя пространство в безупречную гармонию.
Картина утверждает протестантское усердие американского фронтира, сохраняя в своем стиле и сюжете богатство знаний о привозной технологии, психологии и эстетике, однако она не отворачивается от всепроникающей культурной темы, что пришла из Средиземноморья — от противоречия между тем, что растет, и тем, что расти не может, между овощем и минералом, между органическим и неорганическим, между пшеницей и железом.
Возвращенная в родную географию, эта икона повелителя металлов с железным скипетром, свинцовыми и медными пряжками, с головой, обвитой стеклом и серебром, и целомудренной невесты, уже взятой золотыми овалами волос и броши в металлическое рабство помолвки, — не что иное, как королевский портрет Диса и Персефоны с атрибутами первой средиземноморской троицы: Зевса в голубом небе и громоотводе, Посейдона в трезубце вил, Аида в металле. На этой картине — сноп золотых колосьев, женственный и цикличный, извечный и порождающий цивилизацию; и на ней же — металл, выкованный в серп и мотыгу, природа и техника, земля и фермер, человек и мир — и то, что они свершают вместе.
АНТРОПОЛОГИЯ ЗАСТОЛЬНЫХ МАНЕР, НАЧИНАЯ С ГЕОФАГИИ
© ПЕРЕВОД М. НЕМЦОВА
Один предприниматель, возвысившийся ныне до вице-президента, рассказывал мне, что в годы ученичества, бывало, пересекал самые глухие районы Арканзаса как обычный разъездной коммивояжер, а там у них были такие фермы, где люди из его компании останавливались на ночлег: питание включалось в стоимость. Однажды на новом маршруте он встал к завтраку после освежающего сна на пуховой перине и увидел на столе сплоченный строй провианта — яичница, галеты, яблочный пирог, кофе и свиной хребтовый шпик.
Последнее кушанье было ему незнакомо, а вид у него был таков, что наш коммивояжер согласился бы скорее гореть в аду, чем это есть. Однако манеры он блюсти умел и, постоянно промахиваясь мимо блюда со шпиком, мило болтал с хозяйкой дома о том, что привычки питания сильно зависят от местности, штука очень индивидуальная и вообще тут все дело в том, кого как воспитали. Он надеялся, что хозяйка поймет его правильно, если он, не привыкший к потреблению свиного шпика, оставит его нетронутым на тарелке.
Радушная арканзасская матрона вежливо на это кивала, соглашаясь, что еда по всему миру разная.
Затем она извинилась, колыхнула обширным фартуком и вышла из кухни. Вернулась с двуствольным дробовиком, направила его на коммивояжера и угрюмо произнесла:
— Ешь давай.
И есть он дал.
Преступление нашего героя состояло в том, что он отказался от того, что ему подали, а это — оскорбление практически в каждом кодексе застольных манер. Уютно устроившись в иглу, эскимос выковыривает грязь между пальцами ног и вежливо предлагает вам как приправу к ворвани. Среди пенанов верхнего Барама в Сараваке вы будете в знак уважения есть сопли своего друга. В Африке устраивают обеды, где маслом к тыквенному рагу из горлянки будет служить жир с волос вашей хозяйки. И попробуйте только отказаться.
Прием пищи всегда — по крайней мере, два занятия: поглощение еды и следование кодексу манер. А в манерах таится программа табу — строгая, как Второзаконие. Мы, рациональные, развитые и раскрепощенные американцы, может, и не станем подавать мать невесты на свадебном пиру, как в Амазонии; рыгать в знак благодарности, как в Японии; или, как в Аравии, есть пальцами. Но каждый ребенок пережил обряд посвящения в таинства застольных манер: не клади локти на стол, проси, чтобы тебе передавали, а сам не тянись, не режь ножом хлеб, держи рот закрытым, когда жуешь, не разговаривай с набитым ртом, и так далее и тому подобное — сплошная черная магия, зато еще одна ступень в становлении среднего класса.
Наши бегства от цивилизации симптоматичны: первое, что мы нарушаем, — застольные манеры. Свобода надевает свой самый красный колпак: все дозволено. Я помню одну увольнительную из десантных казарм, когда мы питались омлетом на «Джеке Дэниэлсе», картофельными чипсами и ореховыми плитками, а наш старшина (в обычное время — хороший семьянин внушительной банкирской наружности) фальцетом распевал «Наступит мир в долине», одетый лишь в ковбойские сапоги и шляпу.
Однако для детей, которых больше всех остальных угнетает светскость за столом, даже легкое отступление от правил — уже Царство Непослушания. У меня одним из величайших кулинарных мгновений в жизни были походы к моей черной няньке домой есть глину. «Тебе вот что надо, — пробормотала она однажды, когда мы отправились на прогулку, — хорошенько закусить глиной». В Южной Каролине все знали, что черные по каким-то неведомым причинам глину очень любят. И только прочтя «Постижение истории» Тойнби[22] много лет спустя, я узнал, что поедание глины или геофагия — привычка доисторическая (глиной наполняется желудок, пока следующего зубра не завалишь) и сохранилась только в Западной Африке и Южной Каролине. Мне даже представился случай, когда я встретился с Тойнби на какой-то ученой вечеринке, похвастаться, что в свое время я тоже был геофагом. Он лишь странно, по-британски, на меня посмотрел.
Пиршество происходило в спальне, поскольку цинковое ведро глины хранилось под кроватью — чтобы не нагревалась. То была синяя глина с ручья, по консистенции напоминавшая похрустывающее на зубах мороженое. Глина ровно и аппетитно лежала в этом ведре с чистой водой. Ее нужно было зачерпывать и есть ладонью. Вкус — полезный, минеральный, внушительный. С тех пор в респектабельных ресторанах я поедал множество вещей с гораздо большей опаской.
Еще не изобрели точных технических терминов для некоторых уступок, которые я вынужден был делать из вежливости, продиктованной необходимостью соблюдать застольные манеры. На обедах, приготовленных новобрачными в первые дни кухонного ученичества, я заставлял себя глотать вареную картошку, хрустящую, как конские каштаны, кровоточащую свинину, подливку, в которой можно было бы замариновать котел селедки и пюре из сырой куриной печени.
Мне рассказывали о женщинах, которым недостает внимания к этикеткам: из гипса и корма для цыплят они делали бисквиты, которые приходилось поглощать робким супругам и вежливым гостям; моя рисковая тетя Мэй однажды приготовила салат из виргинской лещины, а в другой раз в безудержном творческом порыве подала на стол банановый пудинг, в котором тут и там были спрятаны сваренные вкрутую яйца.