Когда целый год отделяет тебя от того дня, который (из-за какого-то события) не походил на другие дни, то дальше от того дня и события, хорошего или плохого, ты уже не будешь. Если оно плохое, то достаточно отдалено. Следствие его может длиться, но нет смысла морочить себя, будто переживаешь это событие снова. Что-то исчезло. Когда погружаешься в воспоминания, исчезает реальность; начиная вспоминать, ты сознаешь, что в данную минуту это своего рода греза. Если год назад получил рану, из тебя хлестала кровь и все вокруг ассоциировалось с болью, ты не сможешь вновь пережить это. Ни того дня, ни той минуты. Ты сможешь все пережить вновь лишь до той минуты, когда это ужасное событие, каким бы оно ни было, началось. То же самое с хорошим (хотя, разумеется, в жизни не так уж много хороших событий; по крайней мере мы не создаем жизненных вех из хороших в той же мере, как из плохих). Все еще прекрасное слово «потрясающий» не подходит к мороженому, полученной в школе медали, катанию на «русских горках», красивой одежде или «Усеянному звездами знамени»[29], хотя «Усеянное звездами знамя» приближается к потрясающему больше всего. Это музыка, и бедная старая музыка, будь то Бах или Кармайкл, начинаясь, сознает, что предпринимает безнадежную попытку создать или воскресить то, чем не обладает сама. Она синтетична, и как может бедная, прекрасная, старая музыка, высшее из искусств, обладать хотя бы какой-то частью потрясения, вызванного значительным днем, значительным событием того дня в человеческой жизни? Ответ: не может. Можно на секунду закрыть глаза, когда маэстро дирижирует, но ты откроешь их снова и увидишь, как ошибался, думая, что слушаешь музыку, которую он вызывает, так как поймаешь себя на том, что заметил, как дирижер переложил палочку из усталой, ревматичной правой руки в левую. Однако тут не за что извиняться. Только сноб скажет, что он не заметил, что оркестром дирижирует Тосканини, но сноб это скажет. Сноб сочтет, что самоутвердился, сказав, что может не обратить внимания на гения, потому что он просто-напросто человек. Тогда кто же, черт возьми, написал эту музыку? Бесплотный призрак?
У нас были долгие, неудобные периоды, когда мы делали стулья, забывая, что стул предназначен для сидения на нем. Музыка существует для того, чтобы наслаждаться, и нужно признать: чтобы стать источником наслаждения, она должна содержать в себе человеческие ассоциации. То же самое с любовью. Она может быть чистой, когда по одной или нескольким причинам двое не укладываются вместе в постель; иногда этого достаточно, иногда даже лучше, что они не укладываются в постель вместе. Любовь может быть так же далека от мысли лечь вместе в постель, как ненависть от мысли об убийстве. Однако стул предназначен для того, чтобы на нем сидеть, музыка хороша тем, что она доставляет вам, любовь — это укладывание вместе в постель, ненависть — это желание убить…
Может пройти три года, и в течение двух из них Глория может быть надежно отдалена от возможности вновь пережить тот эпизод с майором Боумом. Это не значит, что Боум сделал доброе дело. Для нее он был плохим, поскольку сделал ее внутренне иной, сделал обладательницей слишком значительного секрета, такого, каким она не могла поделиться. Но она стала больше и сильнее не в переносном смысле, и знание того, что такой большой мужчина, как майор Боум, неизвестно как выглядящий раздетым, хотел сделать с тобой то же, что хотят мальчики, стало окончательным знанием. Знанием, которое восполняет отсутствие любопытства или желание узнавать. Когда тебе тринадцать или четырнадцать лет, из страха не хочется узнавать слишком многое, но можно сказать себе, что знаешь немало, что этого не знают другие девочки.
Другие девочки уважали Глорию за то, что им казалось подлинной невинностью. Дети это уважают. Вся ее невинность заключалась в том, что она не хотела слушать разговоры, задавать вопросы, делиться сведениями. Но это сходило за настоящую невинность. Это вводило в заблуждение как ее мать, так и ровесниц. Когда миссис Уэндрес потребовалось рассказать Глории, что происходит в ее теле, у нее возникли две мысли: первая, что все это уже отчасти известно девочке, которую «изнасиловал» взрослый мужчина; вторая — отвратительно напоминать девочке, что у нее был секс. Но она рассказала ей, и Глория восприняла эти сведения невнимательно (в том, что говорила мать, сведений было мало) и без вопросов. Миссис Уэндрес облегченно вздохнула и отправила Глорию в школу-интернат.
На весенние каникулы Глория возвращалась в компании пяти девочек. Поезд был скверным, день холодным, и всякий раз, когда поезд останавливался, мужчина, почти окруженный шестью девочками, поднимался и закрывал дверь за вышедшими пассажирами, которые оставляли ее открытой. Закрыв, он возвращался на свою скамью, третью от двери, и принимался дремать. Глорию всю жизнь увлекал и удивлял храп, а этот мужчина храпел. Из-за этого он ей понравился, на следующей остановке она встала и закрыла дверь, так как ее скамья была от двери второй. Мужчина улыбнулся, несколько раз кивнул и сказал спасибо. На Центральном вокзале, где мать встречала ее, этот мужчина с портфелем и сумкой в руках подошел к миссис Уэндрес, которая приветствовала вышедшую первой из вагона Глорию, сказал: «Хочу поздравить вас с манерами и предупредительностью вашей дочери. Очень вежливая и воспитанная девочка», — улыбнулся и ушел. Миссис Уэндрес захотелось узнать, кто этот человек, — она понимала, что священник или учитель, и подумала, что он, должно быть, из школы, где училась Глория. Глория предположила, что догадывается, чем вызвана его любезность, и рассказала матери. Мать посмотрела на поднимающегося по пандусу мужчину, но ее инстинктивная тревога быстро улетучилась. «На свете есть хорошие люди», — успокоила она себя. Ей было легко так подумать; манеры Глории доставляли матери радость и гордость.
С каникул Глория возвращалась с одной девочкой, но они сидели не вместе. Она была недовольна перспективой ни с кем не разговаривать до конца пути и очень обрадовалась, услышав мужской голос: «При такой замечательной погоде беспокоиться о двери нам не понадобится». Это был тот самый человек, который храпел. Он спросил Глорию, где она учится, сказал, что знает в этом интернате нескольких девочек, назвал их имена, спросил об успехах в учебе, о том, как ей нравятся учителя вообще, сообщил, что сам один из них, если можно назвать учителем директора школы.
Не совсем случайно этот человек оказался и в поезде, на котором Глория возвращалась в Нью-Йорк по окончании учебного года. С ней было много подруг, но она увидела его и заговорила с ним как со старым знакомым. На сей раз мать опаздывала на Центральный вокзал, а он медленно шел сзади. Глория сказала подругам, что подождет мать, а мужчина, увидев, что она одна, подошел к ней и сказал, что поможет ей взять такси. Предложил даже подвезти ее.
Все было очень просто. Два дня спустя Глория во второй половине дня зашла в отель, где он остановился, и ее отправили наверх с посыльным, потому что этот человек постоянно останавливался в этом отеле, был известен как респектабельный учитель и, видимо, ожидал ее, но забыл предупредить об этом. Не прошло и месяца, как он приучил Глорию нюхать эфир и получать от этого удовольствие. От этого и от всего прочего, что происходило в его номере.
Глория виделась с ним реже, чем хотелось бы; встречаться они могли только в Нью-Йорке. Она провела там еще два года, но подготовительных курсов для поступления в колледж не окончила. Заведующая интернатом обнаружила в комнате Глории бутылку джина, и ей предложили не возвращаться. Мать слегка встревожилась, но приписала это тому, что Глория становится очень популярной у мальчиков, и в глубине души была рада; подумала, что история с Боумом забылась. У мальчиков Глория была чрезвычайно популярна и в менее строгой школе могла бы превосходить всех по числу поклонников. Она поступила в другую школу, сдала экзамены, необходимые для поступления в колледж Софии Смит[30], но потом передумала. Решила заниматься искусством. В Нью-Йорке. Живя в своей квартире.