Тот лишь вздыхал, охал и не мог сказать ни слова.
И тут со двора послышался резкий звук сирены.
– Меня, – сказал двойник, глядя на распростертое тело жены. – Вызывают. Уже актив начинается, а я здесь…
И в голосе его была полная безнадежность.
Со двора снова донесся звук сирены.
– А ты пойди, – посоветовал Удалов. – Скажи, что не можешь, жена заболела.
– Да ты что? – удивился двойник. – Меня же вызывают! Я опоздал!
– Ну тогда я скажу, – заявил Удалов.
Двойник повис на нем, как мать, которая не пускает сына на фронт. Волоча двойника на себе, Удалов дошел до середины комнаты, но тут вспомнил о своем внешнем виде и, сбросив двойника, завернулся в штору – только голова наружу. Высунулся в окно.
Под окном стоял мотоцикл с коляской. В нем капитан Пилипенко. Давил на сигнал.
– Ты чего? – спросил Удалов. – Весь дом перепугаешь.
– Удалов! – ответил Пилипенко. – Личное приказание – тебя на ковер. Садись в коляску!
– Я не могу, я из ванны! – ответил Удалов. Он почувствовал, что сзади шевелится, вот-вот вылезет на свет двойник, и, не оборачиваясь, оттолкнул его подальше, а сам, сбросив штору, предстал перед капитаном в полной наготе. – Видишь?
– Мне плевать, – ответил Пилипенко. – Если сам не спустишься, под конвоем поведу.
Тут, видно, нервы у двойника не выдержали, потому что за спиной Удалова раздался крик:
– Иду, спешу! Сейчас!
И послышался топот.
Удалов понял, что в таком состоянии его двойник не боец. Нет, не боец. Он догнал его у дверей ванной, где двойник замер над распростертым телом Риммы.
– Послушай, – сказал Удалов. – Давай рассуждать спокойно. Нельзя тебе в таком состоянии на актив. Отговорись чем-нибудь.
– Ты ничего не понимаешь! Дело идет о жизни и смерти!
Римма шевельнулась, попыталась открыть глаза.
– Сейчас она в себя придет, – предупредил Удалов. – Если ты ей не сможешь доказать…
– Она к нему побежит! Она меня погубит!
– Не рыдай, – сказал Удалов. – Есть выход. Я сейчас с Пилипенко поеду на этот самый актив. И отсижу там…
– Тебя узнают!
– Кто меня узнает? Я же – ты.
– Но тебе надо будет говорить, и они догадаются!
За окном снова взревела сирена.
– Я буду молчать. Не впервой отмалчиваться на совещаниях. Я привычный. У тебя специфических грехов нету?
– У меня вообще грехов нету!
Римма снова пошевелилась, и двойник вздрогнул.
– Улаживай свои семейные дела – и бегом на центральную площадь. Затаись там, за памятником. Я в перерыве к тебе выбегу, и ты меня заменишь. Ясно?
Двойник кивнул и лихорадочно прошептал:
– Только молчи! Кивай и молчи. Ты ничего не знаешь, а погубить меня – проще простого.
Удалов не стал тратить времени даром, кинулся в комнату, распахнул шкаф. Слава богу – шкаф на месте и вещи лежат как положено. Вытащил выходной костюм, тот, что Ксюша в Вологде покупала, начал было натягивать на голое тело, сообразил, вытащил белье – и с бельем в руке, как с белым флагом, выскочил к окну, помахав Пилипенко.
– Айн момент! – крикнул ему.
Сжимая галстук в кулаке, выбежал в коридор. Его двойник сидел на корточках перед своей молодой женой – ничего не соображал.
Удалов повторил:
– За памятником! Черные очки надень, помнишь, где лежат?
И выбежал на лестницу.
Но не сразу вниз: метнулся по коридору до минцевской квартиры, хотел предупредить Минца, что скоро придет, потом остановился в изумлении: на месте замочной скважины – веревочка, на ней пластилиновая пломба – опечатана квартира. Значит, и в самом деле умер старик? Да какой он старик? Шестидесяти нет. Но что случилось? Сердце у Льва Христофоровича как мотор… Эх, зря связался со спасением двойника – скорее надо узнать, что произошло с профессором, ведь такая же опасность ему может грозить и в нашем мире. Не думаем мы о здоровье, а потом становится поздно.
С этой мыслью под вой сирены Пилипенко Удалов выбежал во двор, с ходу вскочил в коляску. Пилипенко лишь рявкнул:
– Убью! – И дал газ. Мотоцикл, как норовистый конь, выскочил на улицу.
С Пилипенко говорить невозможно: мотоцикл ревет, Пилипенко матерится, люди шарахаются с улицы.
В пять минут долетели до Гордома, Пилипенко затормозил так, что Удалов вылетел головой вперед из коляски, и его подхватил какой-то незнакомый молодой человек.
– Эх, Корнелий Иванович! – сказал он укоризненно, помогая Удалову подняться. – Ждут вас, серчают. – И он буквально поволок Удалова наверх по знакомой лестнице, к кабинету предгора.
Удалов старался на ходу завязать галстук.
В приемной было тесновато – три стола, за ними три секретарши. Все молодые, яркие, наглые, наманикюренные, перманентные, все похожи на Римму.
А у двери, обитой натуральной кожей, по обе стороны стояли два молодых спортсмена в серых костюмах, как часовые джинны из восточной сказки, но с красными повязками дружинников на рукавах.
Молодой человек подтолкнул Удалова.
Один из спортсменов быстро подтянул его к себе, второй провел ручищами по бокам.
– Ты чего? – удивился Удалов.
А спортсмены даже не стали отвечать, правда, может, и не умели. Молодой человек раскрыл дверь, и спортсмены втолкнули Удалова внутрь кабинета. Там сразу наступила тишина.
Знакомо, буквой Т, стояли полированные столы. За главным столом, на месте Белосельского, сидел Пупыкин.
Именно Пупыкин, никто другой.
Оттого, что он сидел, он казался крупнее, даже выше ростом. Но Удалову настоящий рост Пупыкина был известен.
Пупыкин здешний от нашего Пупыкина отличался разительно.
И не только потому, что отрастил усы и еще более облысел, и не только потому, что одет был в строгий черный костюм с красным галстуком, но взгляд – боже мой, у него же другой взгляд! Разве такой человек смог бы участвовать в утренних забегах и пресмыкаться перед Удаловым? Разве такой Пупыкин мог бы таиться на краю общественности, измазанный зеленкой, и ратовать за сохранение часовни Филиппа? Взгляд у Пупыкина был тигриный, тяжелый, из-под сведенных бровей.
Другой Пупыкин, куда добрее, с лукавой усмешкой, глядел на Удалова с большой картины, что висела на стене, за живым Пупыкиным. На картине он принимал букет роз от девчушки, в которой Удалов сразу узнал младшую дочку Пупыкина. На заднем плане толпились рукоплещущие зрители, среди них, как ни странно, и сам Удалов.
Тяжелым взглядом Пупыкин уперся в Удалова.
И все люди, что сидели за ножкой буквы Т, тоже уперлись в Удалова тяжелыми взглядами.
Встречаясь с этими взглядами, Удалов узнавал их обладателей, но порой с трудом.
Вот смотрит на него главстрой Слабенко. Ох и тяжел этот взгляд! Вот уставился, наглец какой, архитектор Оболенский. Забыл уже, как из окна выпадал? А это взгляд редактора Малюжкина. Тоже не без тяжести. Неужели и Малюжкин, радетель за гласность, так переменился? Вот смотрит Финифлюкина, директорша музея, – куда делась приветливость во взоре? А старик Ложкин…
Удалов не успел рассмотреть остальных, как Пупыкин открыл рот, медленно открыл, с оттяжкой, показал неровные мелкие зубы и рявкнул:
– Садись, с тобой потом разберемся!
И тут же все отвернулись от Удалова. Будто его и не было.
Удалов нашел место с краю стола, сел, а Малюжкин, что был рядом, отодвинулся, скрипнув стулом. И наступила тишина.
– Нас прервали, – сказал Пупыкин. – Но мы продолжим.
И Удалов вздрогнул от угрозы в голосе Пупыкина.
– Продолжай, Мимеонов, – приказал Пупыкин.
– Спонтанный выброс в атмосферу незначительного количества загрязненного воздуха, – сказал, покорно поднявшись, Мимеонов, уже год как снятый с должности директора фабрики пластмассовых игрушек, потому что был ретроградом; он принялся перебирать бумажки, что держал в руках.
– А ты нам не по бумажке, – велел Пупыкин. – По бумажке каждый наврет, недорого возьмет. Бумажки ты для ревизии подготовь, а с нами, со своими товарищами, говори открытым текстом. Опозорился?