Первым из «Ханны», выпустившей шасси и почти касавшейся брюхом бетона, выскочил – легко, будто не чувствовал груза лет, – Карл Фишер. Он был освещен фарами машин. Щурясь, он поднял вверх руку, сжатую в кулак, жестом, схожим с приветствием ротфронтовцев. Тут же из темноты возник Шелленберг и протянул Фишеру руку.
– Вас можно поздравить с успехом, штандартенфюрер? – спросил он.
– Разумеется, – сказал Фишер и обернулся к самолету, чтобы Шелленберг и присоединившийся к нему Канарис не упустили момента, когда вслед за несшим свинцовый ящик Васильевым спустились, щурясь и закрываясь от света, Альбина, за ней Андрей.
– Это подарок выше ожидания, – сказал сразу Канарис.
– Русские? – спросил Шелленберг.
– С того объекта. Чудом остались живы при взрыве, который мы имели честь наблюдать.
Юрген Хорманн вышел последним, как капитан, оставляющий тонущий корабль. Он был собран, мрачен и попытался доложить о выполнении миссии полковнику из разведки Люфтваффе, который тоже оказался среди встречавших, но полковник, не дослушав его, пожал ему руку, обнял и поблагодарил от имени рейхсмаршала, чем несколько утешил.
Черный катафалк был запряжен вороными конями, которые, казалось, понимали, с какой печальной целью они влекут свой груз по лондонским улицам, выступали торжественно и не позволяли себе выгибать шеи и даже глядеть по сторонам. Процессия автомобилей, большей частью дорогих, черных или серебристо-серых, как было модно в ту весну, была длиннее обычных для похорон, даже если хоронили члена палаты общин от консервативной партии. Причиной тому была неожиданность и даже нелепость случившейся катастрофы – молодой и подающий такие надежды Энтони Кроссли разбился на самолете.
От ворот кладбища следом за гробом вытянулась немногочисленная, но внушительная процессия, и в толпе любопытных, стоявшей у ворот, в которые полисмены вежливо, но непреклонно не допускали случайных зрителей, перечисляли известные стране фигуры. Сам премьер-министр Чемберлен не смог прибыть на похороны, его представлял здесь лорд Галифакс, возвышавшийся на голову над грузным, так постаревшим за последние годы Уинстоном Черчиллем, бывшим политиком, бывшим бунтарем и всем надоевшим противником Гитлера. Хоть Мюнхенский договор уже очевидно провалился и не принес мира, хоть даже пронемецкая «Таймс» вынуждена была опубликовать данные опросов Гэллапа, по которым лишь семь процентов англичан считали, что Гитлер остановится в своих захватах после Чехословакии, Черчилль был, и не только с точки зрения Чемберлена, последним человеком, которого можно было допускать к высоким постам и вводить в кабинет. Черчилль – это непредсказуемость, это экстравагантность, это опасность войны с Гитлером, Муссолини. Даже здесь, на кладбище, более иных лояльный к Черчиллю (который как раз вчера позволил себе грубые, просто неприличные для политика выпады против господина Гитлера) лорд Галифакс, очевидный преемник Чемберлена на посту премьера, утверждавший, что союз с коммунистами Сталина предпочтительней потакания фашизму, старался держаться от Черчилля подальше.
А Черчилль мерно вышагивал под мелким дождем, который лил в тот день над всей Европой, начиная от Москвы и кончая Дублином, и нес в себе опасные для людей радиоактивные частицы, о чем никто, кроме нескольких человек в далеком Полярном институте, и не подозревал, был глубоко опечален тем, что именно в момент опасного одиночества, когда никто не хотел его слышать, так нелепо погиб один из немногих друзей и сторонников – молодой, талантливый, полный сил и не лишенный остроумия Энтони, автор известной в определенных кругах Лондона, посвященной Черчиллю поэмы, в которой были и такие строки:
Рядом с Черчиллем шел Гарольд Никольсон, из немногочисленной плеяды начинающих и не имевших силы политиков, которым импонировала непреклонность сэра Уинстона.
Они мирно беседовали, пока над открытой могилой читали молитву, потому что Энтони был уже прошлым, а будущее пугало обоих угрозами и еще более – нежеланием Европы видеть эти угрозы.
– Мне шестьдесят четыре года, – сказал неожиданно Черчилль в ответ на филиппику Никольсона о том, что не сегодня-завтра его призовут в правительство, ибо он – человек, нужный стране в годину потрясений. – Я устал. Я наломал дров, моими ошибками и увлечениями мне тычет в лицо каждый, кому не лень, число карикатур на меня в английской прессе исчисляется миллионами.
– Но вы можете гордиться тем, что не намного меньше их и в газетах Германии и России.
– Это не основание для гордости. Просто мне надо сбросить вес.
– Завтра Гитлер нападет на Польшу, – сказал Никольсон. – Я разговаривал с разведчиками, у них есть неопровержимые доказательства, подтвержденные в Берлине.
– Он постарается купить Сталина, – сказал Черчилль.
У него был большой старинный черный зонтик, может, доставшийся от дедушки. Теперь не делают зонтиков с бамбуковыми рукоятями, подумал Никольсон.
– И я боюсь, – продолжал Черчилль, – что Сталин пойдет на сделку, потому что мы сделали все, чтобы изолировать и запугать русских перспективой остаться с Гитлером один на один. И тогда наши дела плохи.
– Но Чемберлен все же решился дать гарантии Польше.
– Еще бы. Даже такому кролику, как он, нельзя отступать до бесконечности, можно замочить пушистый хвостик в луже, которую не заметишь задом. Они передадут власть сэру Галифаксу, чтобы он сохранял лицо империи и в то же время не обижал нашего друга Гитлера.
Гроб опустили в землю. Черчилль подошел к затаившейся за почти непрозрачной вуалью матери друга и попрощался с ней, еще раз выразив свое искреннее горе, – Черчилль умел ценить верных соратников и прощать им слабости. Он полагал, что отличается от любого тирана тем, что никогда не поднимет руку на своего сегодняшнего или вчерашнего товарища.
Никольсон шел с ним обратно к воротам.
– Вы читали в «Таймс», – спросил он, – о падении метеорита на Урале? Говорят, что он был не меньше Тунгусского метеорита.
– Да? – рассеянно отозвался Черчилль, который никогда не слышал о Тунгусском метеорите.
– Сейсмические станции отметили невероятной силы удар.
– К сожалению, – отозвался после паузы Черчилль, – русские засекретят этот метеорит, потому что у них там концлагеря для инакомыслящих.
Некоторое время они шли молча. Потом Никольсон подал голос:
– Меня порой удивляет, почему вы предпочитаете союз со Сталиным. Он в не меньшей мере тиран и деспот, чем Гитлер. Гитлер даже ближе нам – он европеец.
– Оба они – порождение ада, – сказал сэр Уинстон. – Но Сталин нам не угрожает и не сможет в ближайшие годы угрожать. А Гитлер почитает своим долгом покорить Европу и установить господство над всем миром. Сталин по-своему идеалист, как и любой коммунист, он надеется на мировую революцию пролетариата и склонен, если она не получится, заняться уничтожением собственных пролетариев, Гитлер – мистик, несущий свою черную ненависть против всего мира. Гитлера я боюсь, Сталина, даже очень сильного, я презираю. Впрочем, нет, он мне любопытен, как и любой диктатор.
Краем глаза Черчилль заметил, что вышедший раньше из ворот Энтони Иден, один из немногих, разделявших взгляды Черчилля в консервативной партии, но предпочитавший держаться с группой своих сторонников в отдалении от эмоционального и непредсказуемого Черчилля, стоит у своей машины, беседуя с незаметным человеком в длинном мокром плаще и обвисшими от долгого стояния под дождем полями шляпы. Почему-то этот человек так спешил сюда, что забыл зонтик и ждал Идена под дождем.
Иден благодарно кивнул человеку и обвел взглядом выходивших с кладбища, кого-то разыскивая. Его взгляд остановился на Черчилле. Иден подошел к нему.