крайне утешительно и лестно. Вы с добродушием тогда спросили: чего бы я мог

желать себе? Конечно, если действительно существует во мне что-нибудь

похожее на природные дарования, я желал бы обработать их, воспитать

способности учением, распространить силы познаниями. Но где средства?

И вот я в Петербурге. Не за тем ли я сюда явился, чтобы решить задачу

жизни, начать новый период? Но как осуществить надежды, сделать поворот?

Средства учения здесь существуют, надобно приняться за все, потому что ничего

не знаю. <...>

В таких обстоятельствах, к исполнению моего желания и вашей воли,

существует разве один способ, одно средство: надобно искать такого рода

службы, при которой бы, с отправлением обязанности, соразмерной моим

способностям, я мог иметь время для учения. Ваше превосходительство с редким

добродушием вызвались принять участие в этом. Вы заботитесь обо мне,

занимаетесь моей судьбою. Это сильно меня трогает и смущает, потому что прав

мало имею. <...>

Ваше превосходительство лучше знает, что для меня нужно. Если мои

способности возбуждают внимание, если от них можно чего-нибудь надеяться,

прошу вашего участия: доставьте мне место, где бы, исполняя свою обязанность,

я мог иметь книги и время. Благодарить вас иначе не буду в силах, как усердным

стремлением достигнуть успехов и оправдать благодеяние.

Теперь сказано все. Я открылся вашему превосходительству с

чистосердечием ребенка, объяснил все обстоятельства, не утаив тревоги, которая

наполнила душу при соображении моей судьбы. Вопрос так меня затруднил,

столько внушил мне странного и грустного, что я смеялся над собой и плакал.

Плакал и говорил: "Господи, помоги мне, грешному! Может быть, я ложно

усиливаюсь, может быть, увлекся я мечтательным своим воображением: исцели

меня от болезни ума!" И долго не мог собрать моих мыслей, не зная, на что

решиться, искал слов и не умел, с чего начать историю, как приступить к

объяснению. Это тем более меня смущало, что я еще не принимался за прозу,

кроме канцелярской: вырабатывал единственно стих".

Борьба между решимостью, которой требовал холодный рассудок, и

влечением сыновнего сердца, по-видимому, оканчивалась. Приискана была

должность, позволявшая заниматься постоянно систематическим учением. Но так

неверен себе человек, сильно чувствующий и преследуемый воображением, что в

самую минуту исполнения искренних и давних своих желаний он упал духом,

обнят был угрызениями совести и не нашел в себе силы победить нравственного

влечения туда, где ему виделась покинутая, одиноко дряхлеющая мать его: он

пожертвовал всем своим будущим, чтобы доставить ей хотя бедную отраду в ее

последние годы. Кто бы не оценил этого высокого самоотвержения? Он

отправился на свою родину, сопровождаемый участием и благословениями своего

покровителя, который нашел еще средство примирить его сердце с бунтующим

рассудком: он составил прекрасное, самое полное собрание русских книг,

которые считал необходимыми для его образования собственным чтением, послал

свой подарок вслед за ним -- и, таким образом, в жилище его, казалось, водворил

друзей безмолвных, но утешительных...

Благоприятный случай открыл нам только одно, что могли бы внести в

свой рассказ о путешествии. Но сколько бы подобного услышали мы, если бы

посреди нас заговорили все, все, кого судьба, в разных обстоятельствах, на этом

пространстве, в течение всех месяцев поездки, приводила к человеку с такою

душою?

ИЗ ПИСЕМ К Я. К. ГРОТУ

30 августа 1840. <...> От Ал<ександры> Ос<иповны>1 (в четверг 29

августа) заехал я к князю Вяземскому. Ему из-за границы жена прислала писанное

к ней письмо Жуковского, который ее извещает, что он женится. Есть в

Швейцарии наш русский офицер без руки, отрубленной на войне еще в 1812 году,

по имени Рейтерн. Он знаменитый теперь живописец дюссельдорфской школы.

На его-то дочери или родственнице (в письме не означено) женится Жуковский2.

Его письмо самое страстное. Он воскрес. В невесте видит ангела, посланного для

обновления его жизни. С каким красноречием описывает он ее чистую любовь и

свое блаженство. Признаюсь, я ему позавидовал, особенно в том, что он еще

может так сильно чувствовать и любить. Трогательнее всего, что у Провидения он

просит теперь: "жизни! жизни!" <...>

8 октября 1840. <...> Во вторник (8 октября) поехал в Царское Село.

Живописица3 немножко надулась, что я опоздал к ней получасом. Я тоже

капельку надулся. При разговоре о Жуковском, про которого ей вздумалось

сказать что-то неблагосклонное, я принял смелость выразиться так: "Люди, как

здесь мы находящиеся, родятся всякий день, а Жуковские раз в столетие. Кто не

ценит Жуковского, тот более теряет, нежели он, -- подобно тому, как кто, смотря

на звезду, будет говорить: это грязь, -- так звезда ничего не утратит, а говорящий

затмит себя". Так и расстались холодненько, прочитав несколько мелких пьес

Пушкина.

8 ноября 1840. Журнал4. Вторник (5 ноября). Был в Царском Селе.

Прежде чтения великая княжна Ольга Николаевна рассказывала мне все про

Жуковского и его невесту. Теперь и она на его стороне. Невеста, как они узнали

по ее письму к кому-то, не только влюблена в Жуковского, но считает себя

недостойной этого счастья, которое послал ей Бог. За два года перед сим у

Жуковского мелькнула мысль, когда он смотрел на нее, что только одна она могла

бы составить его счастье как жена. После никогда он об этом не думал. В

нынешнее пребывание его в Дюссельдорфе отец и мать ее первые заметили, что

он что-то думает про их дочь. Наконец он им решился сказать. Они не

противились, но определили, чтобы он сам переговорил с нею. Два месяца не

было у него духу приступить к этому. Однажды, гуляя с нею в саду, он вынул

маленькие часы и, показывая ей, сказал: "Видите вы эти часы? Они измеряют

время, следовательно, и жизнь. Хотите ли вы их принять от меня, а с ними и

время и жизнь мою?" Вместо ответа она повисла на его шее и уже целовала его.

Видно, как ее душа была готова к принятию этой поэтической души 60-ти летнего

юноши. Раз, шутя, он, быв только с ее матерью и с нею, сказал, что для чужих

будет первую выдавать за жену свою, а вторую за дочь, -- невеста так

рассердилась, что он насилу выпросил у нее прощение. Если она ведет себя умно,

он зовет ее Эльзой; когда она шалит, он уже называет ее Бетси, -- а когда она

задурачится, он кричит только: Bête {глупышка! (фр.)}! Таких мелочей я много

наслышался от милой живописицы, не перестававшей маслить черкеса. <...>

Вечером (так как Жуковский был уже в городе) я решился отыскать его.

<...> От него [Ф. Ф. Корфа] отправился я к Карамзиным. Вошел я в ту минуту,

когда Жуковский кончил рассказ о своем сватовстве. Зная уже многое от великой

княжны Ольги Николаевны, я не хотел упрашивать его повторять. Он привез и

портрет невесты, писанный в Дюссельдорфе знаменитым Зоном5. Вообразите

идеал немки. Белокурая, лицо самое правильное, потупленные глаза, с крестиком

на золотом шнурке, видна спереди из-под платья рубашечка; края лифа у платья

на плечах обшиты тоже чем-то вроде золотого узенького галуна; невыразимое

спокойствие: мысль, ум, невинность, чувство -- все отразилось на этом портрете,

который я назвал не портретом, а образом. <...> От Карамзиных мы возвращались

в его карете. Я еще несколько расспрашивал его о невесте. Она не мечтательница;

у нее совсем ясный ум; росту она немножко ниже Жуковского, следовательно, с


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: