ними вертятся освещенные солнцем рыболовы, которых крылья блещут, как

яркие искры. На горах, между синевою лесов, блестят деревни, хижины, замки; с

домов белыми змеями вьются полосы дыма. Иногда в тишине, между огромными

горами, которых громады приводят невольно в трепет, вдруг раздается звон

часового колокола с башни церковной: этот звон, как гармоника, промчавшись по

воздуху, умолкает -- и все опять удивительно тихо в солнечном свете; он ярко

лежит на дороге, на которой там и здесь идет пешеход и за ним его тень. В разных

местах слышатся звуки, не нарушающие общей тишины, но еще более

оживляющие чувство спокойствия; там далекий лай собаки, там скрып огромного

воза, там человеческий голос. Между тем в воздухе удивительная свежесть; есть

какой-то запах не весенний, не осенний, а зимний; есть какое-то легкое горное

благоухание, которого не чувствуешь в равнинах. Вот вам картина одного утра на

берегах моего озера. Каждый день сменяет ее другая. Но за этими горами Италия

-- и мне не видать Италии! Между тем живу спокойно и делаю все, что от меня

зависит, чтобы дойти до своей цели, до выздоровления. Живу так уединенно, что

в течение пятидесяти дней был только раз в обществе. Вероятно, что такое

пустынничество навело бы наконец на меня мрачность и тоску; но я не один. Со

мною живет Рейтерн и все его семейство. Он усердно рисует с натуры {Тогда же

был сделан и прекрасный портрет Жуковского. Поэт стоит перед открытым

окном; его сигара дымится, и он в задумчивости смотрит на возносящиеся перед

ним вершины гор. -- П. П.}, которая здесь представляет богатую жатву его кисти,

а я пишу стихи, читаю или не делаю ничего. С пяти часов утра до четырех с

половиною пополудни (время нашего общего обеда) я сижу у себя или брожу

один. Потом мы сходимся, вместе обедаем и вечер проводим также вместе. В

таком образе жизни много лекарственного. Но прогулки мои еще весьма скромны;

еще нет сил взбираться на горы. Зато гуляю много по ровному прекрасному

шоссе, всякий день и во всякую погоду. Теперь читаю две книги. Одна из них

напечатана моими берлинскими знакомцами, Гумблотом и Дункером, довольно

четко, на простой бумаге, и называется: Menzel's Geschichte unserer Zeit {"История

нашего времени" Менцеля (нем.).}, a другая самою природою на здешних

огромных горах, великолепным изданием. Титула этой последней книги я еще не

разобрал. Но и то и другое чтение приводит меня к одному и тому же результату".

Он сравнивает перевороты мира физического с переворотами политического мира

и с удивительною ясностью, с полною убедительностью выводит главные истины,

свидетельствующие, до какой степени его философия дружна с христианством.

XVIII

Есть другое письмо Жуковского, писанное в одно время с приведенным и

во многих местах касающееся тех же предметов, вызвавших те же выражения. Но

так как он в нем разговаривает с другом своего детства (Анною Петровной

Зонтаг), то здесь душа его высказывается живее, переходя свободно от картин к

шуткам, а от шуток к делам семейным или к воспоминаниям о прошлом. Здесь он

виден точно таким, как его помнят друзья его в своем обществе. "29 января (10

февраля) 1833. Берне. Вы, верно, думаете обо мне на берегу Черного моря40 в

этот день, а я думаю об вас на берегу Женевского озера. Вероятно, и около вас то

же, что вокруг меня, то есть весна (посылаю вам первую фиалку, сорванную

нынче в поле). Ваш Эвксин величественнее моего Лемана, но, верно, не

живописнее своими утесами; а таких деревень, какие здесь, -- у вас и в помине

нет. Зато в вашу гавань влетают на парусах стопушечные корабли; шум торговли

и разнообразие народов отличают вашу пристань: восточные костюмы

напоминают вам о "Тысяче одной ночи", и подчас вести о чуме приводят вас в

беспокойство. Здесь все тише и однообразнее; нет такого величия в равнине

озера, которого гранитные высокие берега кажутся весьма близкими; лазурь его

вод не столь блистательна; волны его не столь огромны, и рев его не так грозен во

время бури: вместо кораблей летают по нем смиренные челноки, оставляя за

собою струю, и над ними вьется рыболов. Но природа везде -- природа, то есть

везде очаровательна. Какими она красками разрисовывает озеро мое при

захождении солнца, когда все цвета радуги сливают небо и воды в одну

великолепную порфиру! Как ярко сияет, по утрам, снег удивительной чистоты на

высоких темно-синих утесах! Как иногда прелестна тишина великолепных гор,

при ярком солнце, когда оно перешло уже за половину пути и начинает

склоняться к закату, когда его свет так тихо, так усыпленно лежит на всех

предметах! Идешь один по дороге; горы стоят над тобою под голубым

безоблачным небом в удивительной торжественности; озеро как стекло, не

движется, а дышит; дорога кажется багряною от солнечного света: по горам

блестят деревья; каждый дом, и в большом расстоянии, виден; дым светло-

голубою движущеюся лентой тянется по темной синеве утесов; каждая птица,

летящая по воздуху, блестит; каждый звук явственно слышен; шаги пешехода, с

коим идет его тень, скрып воза, лай собаки, свист голубиного полета, иногда

звонкий бой деревенских часов... все это прелесть! Но я вам принялся описывать

то, что у меня перед глазами, не сказав ни слова о себе. И не скажу ни слова, ибо

все сказал в письме к сестре, которое вы получите вместе с вашим. Два раза петь

одну песню скучно, а мне хотелось непременно что-нибудь прочирикать вам в

день моего рожденья -- итак, будьте довольны маленьким отрывком

швейцарского ландшафта, который, сам не знаю как, сбежал с пера моего на

бумагу. Дело в том, что ныне мне стукнуло 49 лет и пошел пятидесятый год --

плохо! Я не состарился и, так сказать, не жил, а попал в старики. Жизнь моя была

вообще так одинакова, так сама на себя похожа и так однообразна, что я еще не

покидал молодости, а вот уж надобно сказать решительно "прости" этой

молодости и быть стариком, не будучи старым. Нечего делать! Но мне некогда

говорить о себе; поговорим об вас. Плетнев уведомляет меня, что вы прислали

еще том своих повестей; между ними есть одна, которая много слез выманила из

глаз его, -- одна, в которой наше прошлое описано пером вашим. Я просил его,

чтоб он велел как можно мельче переписать для меня эту повесть и прислал бы в

первом письме. Хочу, у подошвы швейцарских гор, посидеть на том низком

холмике, на коем стоял наш мишенский дом с своею смиренною церковью, на

коем началась моя поэзия Греевой элегиею. А вам скажу одно: пишите как можно

более! У вас в душе много богатства, в уме ясности и опытности. Вы имеете

решительный дар писать и овладели русским языком. Я хочу для вас не авторской

славы: хочу для вас сладости авторской жизни, а для читателей ваших истинной

пользы. Как умная мать, которая знает свое ремесло, ибо выучена ему любящим

сердцем, здравым умом и опытом, пишите о том, что знаете сами в науке

воспитания: теперь повести, а со временем соберите в одну систему и правила,

коим сами следовали. Передайте свою тайну другим матерям: поле, которое

можете обработать, неограниченно и неистощимо. Для распространения и

приведения в порядок мыслей своих загляните в лучшие книги (но весьма не

многие) для воспитания и нравственной философии и потом бросьте их -- и

пишите свое. Вы не обманетесь и не обманете других, ибо напишете свое, взятое

из существенной жизни и только обдуманное простым умом, не отуманенным

предрассудками и умствованием. Этот совет посылаю вам вместо подарка в день


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: