фактура стиха, которыми мы восхищаемся ныне.
Об этом-то Андрее Ивановиче Тургеневе вспоминает Жуковский в
послании к брату его Александру Ивановичу, а вместе и об отце их Иване
Петровиче.
Где время то, когда наш милый брат
Был с нами, был всех радостей душою?
Не он ли нас приятной остротою
И нежностью сердечной привлекал!
Не он ли нас тесней соединял?
Сколь был он прост, не скрытен в разговоре!
Как для друзей всю душу обнажал!
Как взор его во глубь сердец вникал!
Высокий дух пылал в сем быстром взоре.
Бывало, он, с отцом рука с рукой,
Входил в наш круг -- и радость с ним являлась.
Старик при нем был юноша живой;
Его седин свобода не чуждалась...
О нет, он был милейший наш собрат;
Он отдыхал от жизни между нами;
От сердца дар его был каждый взгляд,
И он друзей не рознил с сыновьями.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Один исчез из области земной
В объятиях веселия надежды.
Увы! Он зрел лишь юный жизни цвет;
С усилием его смыкались вежды.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Другой... старик... сколь был он изумлен
Тогда, как смерть, ошибкою ужасной,
Не над его одряхшей головой,
Над юностью обрушилась прекрасной!7
Андрей Иванович Тургенев был и сам поэт. В "Собрании русских
стихотворений", изданных Жуковским в 1811 году (часть 4-я), помещена
прекрасная его элегия, начинающаяся так:
Угрюмой осени мертвящая рука
Уныние и хлад повсюду разливает,
Холодный, бурный ветр поля опустошает,
И грозно пенится ревущая река!8
По окончании курса учения и по выходе из пансиона Жуковский
несколько времени все еще жил у Антонского. Пансион был на Тверской (ныне
дом Шаблыкина). Главные ворота были тогда в Газетный переулок, а не на
Тверскую; эта сторона двора не была еще застроена нынешним фасом. Тут была
по переулку кирпичная ограда; у самых ворот был маленький флигель,
выкрашенный белою краскою, в котором, отдельно от воспитанников, жил
Антонский. Тут, в маленькой комнате, жил у него Жуковский по окончании
курса, пансионского ли только или и университетского, этого не помню.
Здесь, как я слышал в пансионе, написал он "Людмилу". Между
воспитанниками, восхищавшимися ее ужасными картинами, существовало даже
предание, что будто Жуковский писал эту балладу по ночам, для большего
настроения себя к этим ужасам. Может быть, это предание было и неверно; но
оно свидетельствует о том, как сильно действовала "Людмила" на воображение
читателей, особенно молодых сверстников автора и их преемников.
Жуковский, это известно, был небогат; в это время он должен был
трудиться и из денег. Здесь перевел он (1801) повесть Коцебу "Мальчик у ручья"; (1802) поэму Флориана "Вильгельм Телль" с присовокуплением его же
сицилийской повести "Розальба". Потом, по заказу Платона Петровича Бекетова,
который имел свою типографию, перевел он с Флорианова же перевода --
Сервантесова "Дон-Кишота", который был напечатан (1804--1806) с картинками и
с портретами Сервантеса и Флориана, на хорошей бумаге, как все издания
Бекетова, в шести маленьких томах9. Перевод отличается необыкновенно
хорошим слогом, мастерством в передаче пословиц Санхо-Пансы и хорошими
стихами в переводе романсов. Жаль, что он не напечатан в полном собрании
переводов в прозе Жуковского. Переводы Жуковского -- это памятник русского
языка. Кто не изучал прозы Карамзина и Жуковского, последнего особенно в
переводах, тот не скоро научится русскому стилю. Я не говорю, чтоб писать
именно их слогом, хотя и ему некогда еще было устареть: я знаю, время изменяет
и язык и слог; но основания их слога, чистота грамматическая, логическая
последовательность речи, выбор слов и точность выражений, наконец, их
благозвучие -- это основания вечные, которые должны оставаться и при вековом
изменении русского языка и слога русских писателей. Иван Иванович Давыдов, в
своем опыте о порядке слов10, в примере правильного расположения речи
приводит всегда Карамзина; и, конечно, ученый академик делает это не по
пристрастию!
В одном журнале ("Б. д. ч.", 1852, в июньской книжке) была напечатана
статья о Жуковском11. Там сказано, что Жуковский "попал в школу Карамзина и
сделался его сотрудником по изданию "Вестника Европы".
Никогда этого не бывало; никогда Жуковский не был сотрудником
Карамзина, и никого не было у Карамзина сотрудников. Как можно сообщать
такие известия наугад и без справок? А с тех пор, как принялись наши журналы
(т. е. со времени смирдинских изданий русских авторов) делать открытия в
русской литературе за минувшие десятилетия нынешнего века, с тех пор так
много вошло в историю нашей литературы известий, утверждающихся на
догадках и слухах! Карамзин трудился над изданием "Вестника" один. Он печатал
стихи и статьи, присылаемые посторонними; но не только не было у него, по-
нынешнему, сотрудников, но даже и постоянных участников. Подобные известия
показывают только, что пишущие ныне в журналы мало даже знают то прежнее
время. Кого нашел бы Карамзин в сотрудники, если бы и искал? Кто тогда, в 1802
и 1803 годах, мог бы писать по-карамзински? Это была бы такая пестрота в его
журнале, которая тогда бросилась бы в глаза: это было такое время, когда русский
журнал не был еще фабрикой. Сам Жуковский был тогда еще девятнадцатилетний
юноша. В двух годах "Вестника" он только и напечатал Грееву "Элегию" (1802) да начало повести "Вадим Новгородский" (1803), которая не была кончена.
Жуковский начал несколько участвовать в "Вестнике Европы" с 1807
года12; в нем напечатал он 17 басен13, в которых много достоинства: они
отличаются верностию разговорного языка, поговорочного формою некоторых
выражений и непритворною веселостию. Очень жаль, что Жуковский не поместил
их ни в одном из полных изданий своих сочинений; может быть, потому, что этот
род поэзии казался ему совершенно различным с общим характером его
стихотворений. (Ныне напечатаны они в последних трех томах сочинений
Жуковского14.) Постоянное же участие его в "Вестнике" началось с 1808 года. В
этом году он помещал в нем много переводов, которые после были изданы
отдельно. В 1809 году он сделался уже сам издателем "Вестника"15, а в 1810 году
издавал его вместе с Каченовским. Все эти годы "Вестника" были превосходны:
отличались интересными статьями, изяществом слога.
В том же журнале сказано: "Есть люди, которым с самого рождения
улыбалось счастие и которые до самой могилы не знают ни горя, ни печали.
Таких счастливцев немного на свете, и к ним-то принадлежит, между прочим, и
Жуковский, который до последней минуты сохранил ровность характера и вовсе
не знал разочарования в своей довольно долгой жизни".
Жуковский, напротив, много терпел и мало знал дней светлых. Он терпел
и от недостаточного состояния, терпел и горе любящего сердца. Последнее
выражено им во многих местах его стихотворений; между прочим, в следующих
стихах, относящихся прямо к истории его жизни, к обстоятельству, известному
всем, знавшим его в молодых его летах: