В действительности же Мария, едва вступив на английскую почву, сделалась пленницей, хотя ей дан был небольшой двор, расходы которого она покрывала своими вдовьими французскими деньгами. Было бы сурово, но не так жестоко, если б Елизавета с самого начала содержала свою сестру под строгим арестом, потому что этим были бы отняты у пленницы средства вести многолетнюю борьбу против своего врага, борьбу, которая с неизбежностью должна была привести к ужасной катастрофе. Что Мария рассчитывала на эту борьбу, не подлежит никакому сомнению. Заключенному в клетку соколу можно сто раз повторять, что он должен покориться своей судьбе и выносить все, что выпало на его долю, но сокол все-таки не перестанет пытаться так или иначе сломать ужасную клетку.
Но клетка была крепка. Сокол только поломал крылья и поранил себя о железную решетку. Девятнадцать лет пришлось Марии питаться тюремным хлебом. По прихоти Елизаветы ее перевозили из тюрьмы в тюрьму, часто в суровую зиму, не обращая никакого внимания на ее расстроенное здоровье и отводя ей холодное и сырое помещение. Фотерингей был последнею станцией ее жизненного поприща, мрачный пуританин Паулет был ее последним тюремщиком. Нужно отдать честь несчастной женщине: она и в заключении упорно и с достоинством вела борьбу со своим врагом. Хотя и постоянно обманываясь, она все-таки не теряла надежду примириться с Елизаветою на каких-нибудь приличных условиях.
Впоследствии, разумеется, ее сердце наполнилось желчью, да иначе и быть не могло. Она видела, как все ее планы рушились, она знала, что все ее друзья или погибли на эшафоте, или томились в темницах и в изгнании. Воображение ее было омрачено, дух упал и тело разбито. Она преждевременно состарилась, волосы ее вылезли, желудок отказывался переваривать пищу, и она с трудом держалась и ходила на своих распухших ногах. Самый сильный удар нанесла ей Елизавета, отдалив от нее сына, ее единственного ребенка. Яков VI, так сказать, продал свою мать английской королеве за несколько тысяч фунтов стерлингов, то есть он получал от Елизаветы пенсион с секретным условием ничего не предпринимать в пользу заключенной. Бездушный юноша откупился от своей сыновней обязанности с открытым цинизмом: «Пусть моя мать, — сказал он, — подавится тем пивом, которое сама наварила».
Однажды только гнев и злоба, накопившиеся в продолжение нескольких лет в груди несчастной женщины, вылились наружу и именно в форме того письма, которое Мария в ноябре 1584 года послала Елизавете. В нем она сорвала лицемерную маску с девственницы-королевы и в не совсем нежных выражениях упрекала ее в распутных связях, которые Елизавета, по рассказам ее бывшей фрейлины, графини Шрусбери, имела с Лестером, Гэттоном и герцогом д'Алансонсюш. Безграничное тщеславие и грубая вспыльчивость дочери Генриха VIII также не были пощажены в этом письме. Вероятно, это письмо не дошло до Елизаветы, потому что шпионы, которыми английские министры Борлэ и Уолсингем окружили несчастную королеву, успели перехватить его. Английские министры считали совершенно излишним раздражать подобным письмом и без того озлобленную Елизавету, которая ненавидела Марию уже за то, что та была пожизненной наследницей на английский престол. Но она опасалась пленницы и имела причины опасаться. Мария, находясь в плену, все-таки предоставляла надежду английским католикам и союзникам папы — французскому и испанскому королям, которые все вместе домогались не только отнять престол у Елизаветы, но и лишить ее жизни. Филипп II Испанский давно уже питал злодейские замыслы против Елизаветы, а иезуитизм, совершивший ужасы Варфоломеевской ночи, был в полном расцвете своего страшного могущества, что вполне подтвердилось 10 июля 1584 года, когда смертельная пуля подстрекаемого иезуитами фанатика поразила грудь Вильгельма Оранского.
Поэтому нужно предположить, что Елизавета в 1586 году не только верила в испанское вторжение и связанное с ним восстание английских католиков, но была убеждена, что эта опасность происходила от происков Марии и ее приверженцев. Не менее, чем в это, верила Елизавета наговорам своих министров, что заключенная принимает живейшее участие в покушении, тесно связанном с высадкою испанцев в Англии, на жизнь Елизаветы и что этим покушением руководит Бабингтон. Подобный заговор действительно существовал, но бессовестный Уолсингем постарался его представить в преувеличенном виде, чтобы погубить Марию Стюарт. Мария и не оспаривала, что она знала о намечавшемся вторжении испанцев и одобрила его. Отчего же ей было и не одобрить его? Оно обещало ей освобождение из восемнадцатилетнего заключения, в котором она содержалась против всякого законного права. Если кто знает, что люди не ангелы и что «любовь к своим врагам» исчезает перед своими действительными интересами, тот не будет удивляться, что Мария носилась с подобною мыслью и готова была пожертвовать жизнью за свое освобождение и за возвращение своих прав. Но несчастная пленница отрицала обвинение в покушении на жизнь Елизаветы и до конца поддерживала это отрицание, между тем как она сознавалась в своей солидарности с великою католическою комбинациею. Когда ее хотели изобличить письмом Бабингтона и полученным от нее ответом, она потребовала подлинных писем, сказав при этом Уолсингему в лицо, что он человек, способный сделать подлог в корреспонденции, перехваченной его шпионами и прошедшей через его руки. Но подлинные письма не были предъявлены, как не были предъявлены и ее письма, заключавшиеся в серебряной шкатулке, отнятой у Босуэла, и адресованные ему.
Вообще весь процесс, проведенный против Марии Стюарт, от начала до конца был насмешкою над всеми правами. Во главе следственной комиссии, назначенной Елизаветою, находились два смертельных врага Марии, для которых главной задачей было лишить жизни подсудимую королеву. Больной и покинутой женщине не позаботились назначить защитника. Все дело было ведено так, что в нем невозможно было отыскать истины. Как только Мария узнала, что ее запутали в заговоре Бабингтона, она потребовала очной ставки как с ним, так и с его сообщниками, но и в этом ей было отказано. Бабингтона и его сообщников поспешили казнить, чтобы тем лишить королеву всякого указания на этих свидетелей. Мария, сознавая свое королевское достоинство, имела полное право не давать ответов своим обвинителям, но она все-таки употребляла все возможное, чтобы доказать всю ложь возведенного на нее тяжкого обвинения. Ее же судьи, например, представлявшие скорее палачей, чем судей, употребляли всевозможную хитрость и подлость, чтобы воспрепятствовать этому намерению несчастной и сделать жертву совершенно беззащитной…
Сахаров Ив. Казнь королей. Живые исторические картины из времен мировых революций и переворотов.
M., 1918. С. 5−28.
С. Цвейг
Мария Стюарт
Итак, цель достигнута: Марию Стюарт загнали в ловушку, она дала «согласие», она преступила закон. Елизавете, в сущности, не о чем больше хлопотать — за нее решает, за нее действует правосудие. Борьба, растянувшаяся на четверть столетия, пришла к концу. Елизавета победила, она могла бы торжествовать вместе с народом, который с радостными кликами валит по улицам, празднуя избавление своей монархини от смертельной опасности и победу протестантизма. Но неизменно к чаше ликования примешивается таинственная горечь. Именно теперь, когда Елизавете остается довершить начатое, у нее дрожит рука. В тысячу раз легче было заманивать неосторожную жертву в западню, чем убить ее, вконец запутавшуюся, беспомощную. Пожелай Елизавета насильственно избавиться от неудобной пленницы, ей сотни раз представлялся случай сделать это незаметно. Тому уже пятнадцать лет, как парламент потребовал, чтобы Марии Стюарт топором было сделано последнее внушение, а Джон Нокс на смертном одре заклинал Елизавету: «Если не срубить дерево под самый корень, оно опять пустит ростки, и притом скорее, чем можно предположить». И неизменно она отвечала, что «не может убить птицу, прилетевшую к ней искать защиты от коршуна». Но теперь у нее нет иного выбора, как между помилованием и смертью; постоянно отодвигаемое, но неизбежное решение подступило к ней вплотную. Елизавете страшно, она знает, какими неизмеримо важными последствиями чреват произнесенный ею смертный приговор. Нам сегодня, пожалуй, невозможно представить себе революционную значимость этого решения, которое должно было потрясти до основания по-прежнему незыблемую в то время иерархию мира. Отправить на эшафот помазанницу божию значило показать все еще покорствующим народам Европы, что и монарх подлежит суду и казни, развеять миф о неприкосновенности его особы. От решения Елизаветы зависела не столько судьба смертного, сколько судьба идеи. На сотни лет вперед создан здесь прецедент — остережение всем земным царям о том, что венчанная на царство голова уже однажды скатилась с плеч на эшафоте. Казнь Карла I, правнука Стюартов, была бы невозможна без ссылки на этот прецедент, как невозможна была бы участь Людовика XVI и Марии Антуанетты без казни Карла I. Своим ясным взглядом, своим глубоким чувством ответственности в делах человеческих Елизавета угадывает всю бесповоротность своего решения, она колеблется, она трепещет, она уклоняется, она медлит и откладывает со дня на день. Снова — и куда ожесточеннее, чем раньше, — спорят в ней разум и чувство, Елизавета спорит с Елизаветой. А зрелище человека, борющегося со своей совестью, всегда особенно нас потрясает.