— Вот перекусите маленько с дороги, а там, глядишь, и обед поспеет, — говорила она, разливая чай.
— А вы разве не будете? — спросил папа, увидев на столе только две чашки.
— Ни-ни-ни, и не буду. Диета у меня строгая. А вы кушайте, не стесняйтесь. Сейчас я вам ларчик-то старушкин принесу.
Она вышли и вскоре вернулась, держа в руках деревянную шкатулку размером со среднюю коробку из-под торта. Шкатулка когда-то была покрыта лаком, но теперь лак стерся, и шкатулка имела неопределенный темно-серый цвет старого пропыленного дерева. В общем, это был обыкновенный деревянный ящичек с откидной крышкой.
Хозяйка поставила шкатулку на стол и сказала:
— Ну, вы сидите, отдыхайте, смотрите, а я тут рядом, на кухне буду. Кликните, если что.
И она ушла.
— Ну, открывай, — сказал пана.
Я осторожно придвинул шкатулку к себе и вдруг почувствовал, что почему-то волнуюсь. У меня даже ладони вспотели, и я вытер их об штаны. И только после этого открыл крышку.
В шкатулке были письма. Несколько пачек, аккуратно перетянутых выцветшей тесьмой. Под ними ветхая картонная коробка с двумя десятками пожелтевших фотографий, а еще ниже, на самом дне, лежала плоская металлическая коробка, на которой старым русским шрифтом было написано: ЛАНДРИНЪ.
— Знаешь, что такое ландрин? — спросил папа, вынимая коробку.
— Какие-нибудь старинные папиросы, — сказал я. — На портсигар похожа.
— Нет, это конфетки такие были. Леденцы.
Папа осторожно открыл коробку, и мы с любопытством заглянули внутрь. Там лежал совсем маленький, величиной со спичечный коробок, портрет мальчика в красной рубашке-косоворотке. Длинная светло-русая челка падала мальчишке на глаза, а серьезное, немного грустное лицо было усыпано веснушками. Среди старых, пожелтевших бумаг и фотографий портрет казался совсем живым, будто только вчера написанным.
Папа перевернул портрет, и мы увидели на обороте надпись от руки: «Хранить тщательно. Онъ начало».
— Во как! — сказал папа и посмотрел на меня.
— Но кто он-то? Почему не написано? — спросил я, разглядывая надпись.
— Не знаю, не знаю, — задумчиво сказал папа, снова поворачивая портрет лицом.
— А что значит «он начало»?
— Надо полагать, начало фамилии, рода.
Прищурившись, папа еще пристальнее вгляделся в миниатюру, потом посмотрел на меня и с удивлением сказал:
— А ведь он на тебя похож, ей-богу!
— Да ну, шутишь.
— Честное слово, похож, — сказал папа и сбросил мне волосы на лоб. — Ну прямо очень! Веснушек только не хватает, и волосы у тебя потемнее… Надо же, как интересно!
Я завертел головой, ища зеркало, но как на зло зеркала в комнате не оказалось.
— Эх, жаль, зеркала нет! — сказал я.
— Ничего, ничего, насмотришься еще, — сказал папа. Он развязал тесемку на самой толстой пачке писем и принялся перебирать пожелтевшие страницы.
— Гляди-ка, письмо от моего деда Александра Тимофеевича. Помнишь, я говорил тебе, он в блокаду от голода умер?
— Помню. Значит, это мой прадед?
— Совершенно верно. А письмо, судя по дате, может быть, последнее. Видишь — ноябрь сорок первого. Прочесть?
— Еще спрашиваешь! Конечно!
Я чувствовал, что папа тоже разволновался, даже руки его, державшие письмо, слегка дрожали. Он откашлялся и начал:
«Милый друг мой Верочка, у меня большая радость — получил наконец письмо от Миши. Только вышел из бомбоубежища после обстрела — гляжу почтальон. Самое главное. Миша жив. Жив и даже не ранен. Сейчас он в Севастополе, командует ротой. Бои там, похоже, ужасные. Ну да где сейчас легкие бои! Ничего, даст Бог, выстоим. И Севастополь нам защищать не впервой. Может быть, ты помнишь, дядя Павел рассказывал нам про нашего прадеда, героя обороны Севастополя в Крымскую кампанию. И вот теперь там наш Миша. Надо будет непременно написать ему об этом. И ты, Веруня, тоже напиши ему обязательно и расскажи все, что помнишь. Не говори только, что у нас в Питере начался голод. Не надо… Костя по-прежнему на Севере, на «Тумане». Третьего дня был от него сослуживец, совсем молоденький лейтенант. Посылку от Кости принес и письмо. Жаль только, не посидел ни минуты — торопился очень. Видишь, сколько у меня добрых новостей.
И как же, однако, горько, что не может разделить со мной радость незабвенная Лена…»
— Погоди, папа, — прервал я чтение, — Что-то я не все понимаю. Тут столько имен… Миша — это кто?
— Брат твоего деда. Мой дядя, стало быть. Отец, помнится, говорил, что он в Севастополе погиб.
— А Костя?
— Ну как же! Это и есть твой дед, Константин Александрович. А «Туман» — сторожевой корабль, на котором он в войну служил. Еще тут, как видишь. Лена упоминается. Надо полагать, речь идет о моей бабке Елене Васильевне. Ее убило бомбой в самом начале войны. А вот кто такой дядя Павел — увы, не знаю.
— Слушай, папа, а ты обратил внимание, здесь вначале говорится о каком-то прадеде, герое обороны Севастополя? Как же его звали?
— Тоже не знаю.
— А помнишь, мы с Серегой на кладбище могилу поручика Соколова видели. Тоже герой Севастополя в Крымскую войну…
— Ну, это скорей всего случайное совпадение. Хотя, впрочем… Вот что, Никола: видишь, сколько тут писем, фотографий, бумаг разных. Если во всем этом внимательно разобраться, можно узнать очень много. Как, берешься?
— Берусь. А ты мне поможешь?
— Обязательно.
Я снова взглянул на портрет мальчика в красной рубашке, и лицо его уже не казалось мне серьезным. Скорей в нем можно было угадать какое-то нетерпеливое ожидание, будто мальчишка хотел сказать: «Давай, Никола, не робей! Разбирайся быстрей! Давно пора познакомиться».
Домой мы возвращались уже ночью. Папа усадил меня на заднее сиденье и велел спать. Но спать совсем не хотелось. Мягким зеленым светом мерцала приборная доска, играла тихая старинная музыка, а за окнами проплывали темные пространства бесконечных полей с дрожащими загадочными огоньками в глубине. И мне вдруг представилось, что мы с папой мчимся сейчас в машине времени. Мчимся туда, где нас ждут.