На следующий день отдохнувшие от вечернего пира гости шумно высыпали на двор, где слуги уже держали под уздцы осёдланных коней: барон Фицус увозил в свой замок молодую жену и часть гостей следовала за ними для продолжения торжества.
Госпожа Элеонора уже сидела на своей спокойной белой лошадке, но глаза её словно искали и не находили кого-то в толпе, наполняющей двор. Лицо горбуна, исподтишка наблюдавшего за ней, оживилось ехидной радостью, наклонившись к сестре, он промолвил тихо и насмешливо:
— Чёрные глаза Гуга хороши, сестрица, но я позаботился, чтобы они не мешали тебе сегодня, — и, выдержав паузу, ещё тише договорил: — Я ведь тоже вчера вечером прогуливался в саду… под яблонями…
Элеонора не ответила ему, но побледнела так сильно, что заметил сэр Уильям.
— Тебе дурно, моя милая? — заботливо спросил он, наклоняясь со своего высокого коня.
— Нет, нет, благодарю, — ответила она, не глядя на брата, и, выпрямившись, тронула поводья.
Весёлые крики и звуки рога напутствовали отъезжающих. И в ответ им в подземелье замка глухо брякнула тяжёлая цепь: рослый юноша в одежде цветов дома Локслей попытался вскочить с охапки соломы, но брат удержал его.
— Гуг, — повторял он, — не шевелись ради матери божьей! Ты перережешь себе горло!
Но тот бился как безумный, зубы «лисы»[2], которую с трудом подняли бы два человека, рвали его плечи и шею и пятна крови уже покрыли каменный пол. За толстыми стенами в эту минуту прогрохотал подъёмный мост — Элеонора Локслей, графиня Гентингдонская, покинула родной замок.
Гуг опустился на солому. Он перестал биться так же внезапно, как начал, глаза его горели недобрым огнём.
— Я убью его! — сказал он, но кроткий Ульрих схватил его за руку:
— Не говори так, Гуг, ради создателя. Ведь он — наш господин!
— Господин! — вскипел Гуг и сделал попытку снова вскочить. Ульрих со слезами положил руки на его израненные плечи, под острые звенья «лисы». — Он вор! — кричал Гуг. — Украл нас и мы не знаем даже, где наши родители! Он нас называет своими рабами. А по какому праву! Разве я не стреляю из лука лучше, чем он? И не читаешь ли ты лучше, чем наш капеллан? А теперь… Теперь она… её увезли, а я даже не мог… Я убью его!
— Но Гуг, ради святого креста господня, — плакал Ульрих, — ведь он — брат госпожи, и это разобьёт её сердце!
Гуг опустил голову, руки его ослабели и разжались: Улл говорил правду. Нет, он не хотел разбить её сердце…
Тем временем свадебный кортеж, сверкающий роскошными нарядами и оружием, спустился в долину и, извиваясь по узкой дороге, направился к другому замку, стоявшему внизу по течению реки, на такой же крутой и высокой скале.
Мрачный и озлобленный шагал по опустевшему двору барон Эгберт Локслей. Горбун раздражался видом всего прекрасного, здорового и сильного духом — всего, в чём отказала ему бессмысленно жестокая природа. Во вчерашней свадебной суете нашёл он случай потешить свою тайную злобу, но теперь и это не приносило ему удовлетворения. Угрюмо бродил он по двору в сопровождении молодого монаха — приятеля и родственника, глаза его раздражённо блуждали.
— Осторожно! — вскричал вдруг отец Родульф и, схватив сэра Эгберта за рукав, с силой отбросил его в сторону и сам отскочил проворно: громадный цепной медведь выкатился из конуры у стен замка и молча кинулся на горбуна. Кривые когти его ударили по воздуху так близко, что, не успев схватить Локслея, зацепили и разорвали в клочья рукав сутаны монаха. Теперь медведь сидел у входа в конуру, трепал и грыз вырванный клок материи, глухо рыча и встряхивая головой. Глаза его были красны от злобы. Зверь был когда-то кроток по натуре, но, видать, шутки молодого барона довели его до бешенства — теперь он кидался на всякого, кто к нему приближался.
— Браун бегает быстро, а умеет ли он прыгать? — сказал, рассматривая его, монах. Голос Родульфа звучал спокойно, словно не было ни разорванного рукава, ни глубокой царапины от плеча до локтя.
— Сейчас узнаем, — поспешно вскричал горбун. Ещё бледный от испуга, он пытался подражать своему храброму родственнику. — Эй, — добавил, обращаясь к слугам, — спустить из окна кусок мяса. Живо!
Но медведь равнодушно отвернулся от качавшейся над его головой ноги дикой козы — он был сыт.
— Если бы было что-нибудь живое — поддразнить его, — как бы про себя заметил отец Родульф.
— Можно, — блеснув глазами, согласился Эгберт и оглядел группу слуг, ждавших распоряжений. — Спустить из окна… спустить из окна… монашка! Эй, Улл, — продолжал он, обращаясь к проходившему мимо Ульриху, — подразни-ка кинжалом Брауна, пусть попрыгает. Но в лапы не давайся, а то… не успеем и посмеяться, — договорил горбун самым простодушным тоном и снова оглянулся на слуг, незаметно присматриваясь к выражению их лиц. Но все глаза были опущены в землю.
Монашком звали Ульриха за кротость и умение читать и писать. Не было для него большего удовольствия, как чтение старинных книг с капелланом замка, которому он помогал и при богослужении. Юноша растерянно остановился. Гуга, сильного смелого Гуга, не было рядом — с кровоточащими укусами «лисы» он был выпущен сегодня утром из подземелья и тотчас же отправился объезжать дикого жеребца из господских конюшен. Посадить израненного Гуга на Убийцу (так звали коня, затоптавшего до смерти нескольких слуг, пытавшихся научить его ходить под седлом) было очередной местью Эгберта уехавшей сестре. Он ненавидел её безотчётно — просто за то, что была она добра и прекрасна, за то, что её все любили, а его боялись. Выпуская Гуга из замка, Эгберт знал, что тот не сбежит, ведь брат оставался заложником. Через минуту «монашек», подхваченный крепкой верёвкой под мышками, закачался над самой головой медведя.
— Кинжалом коли его! Кинжалом! — со смехом закричал горбун, а зверь проворно сел на задние лапы.
— Не стану! — с неожиданной твёрдостью отозвался Улл.
— Спускайте ниже! — приказал Эгберт Локслей странным охрипшим голосом. — Ниже, негодяи, не то и вы запляшете на верёвке!
Наступила мёртвая тишина. Даже медведь, склонив голову на бок, молча моргал маленькими глазками, будто пытался понять: что же тут происходит? Никто не обратил внимания на цокот копыт по спущенному мосту… Фыркающий, облитый белой пеной громадный вороной жеребец ступил на плиты двора; глаза его были налиты кровью, он весь дрожал, но — вот чудо! — не пробовал сбросить седока. Конь и всадник застыли в воротах. Быстрые глаза Гуга всё охватили в одно мгновение. От страшного удара плети Убийца взвился на дыбы. Ещё удар — и измученный конь в последнем приступе ярости налетел прямо на медведя. Дикий визг его испугал даже дикого зверя — с злобным рычанием тот кинулся в свою конуру, а Гуг, осадив коня, поднял руки вверх.
— Бросайте верёвку! — крикнул он так повелительно, что изумлённые слуги отшатнулись от окна — сильные руки подхватили падающего брата.
Новый удар плети — и Убийца, повернувшись на задних ногах, уже нёсся мимо мостового сторожа вниз по дороге, к полю, к лесу, к свободе!..
Брызги белой пены усеяли яркую одежду горбуна и чёрную сутану священника.
— Я брошу тебя медведю, негодяй! — кинулся к сторожу Эгберт. — Как смел ты его выпустить? А вы, почему вы не удержали его? — обернулся он к неподвижно стоящим слугам — я… я вас… — губы его задёргались, он шагнул и свалился в судорогах на каменные плиты двора.
Привлечённый криками и шумом старый барон Локслей увидел лишь слуг, уносивших бившегося в припадке сына. Отец Родульф со скрещёнными на груди руками и скромно опущенными глазами тихо шёл позади.
Глава II
Вечерело. Последние солнечные лучи скупо пробивались сквозь узкое окно, почти щель в толстой каменной стене башни Гентингдонского замка. Они освещали голые каменные стены и пол из грубых плит, не покрытых ковром. Но резную дубовую кровать и такую же колыбельку около неё покрывали роскошные шёлковые одеяла с золотыми кистями. А когда слабеющий солнечный луч коснулся алого балдахина над кроватью, стало видно, что тот сделан из драгоценного восточного бархата.
2
Лиса — железная тяжёлая цепь с остро заточенными звеньями, которые при малейшем движении врезаются в тело.