– Такое случается с вами часто, монсеньор?
– В последнее время все чаще, – ответил Мередит, кривясь от боли. – Особенно плохо по ночам.
– Сколько вам дали времени?
– Шесть месяцев, возможно, меньше.
– Половину, – жестко заявил Мейер. – Три месяца – максимум того, на что вы можете рассчитывать.
– Так мало?
Мейер кивнул:
– По всем статьям вас необходимо направить в больницу.
– Я хочу как можно дольше оставаться на ногах.
– Конечно, я сделаю все, что в моих силах, – в голосе доктора слышалось восхищение. – Но с такими приступами потребуется чудо, чтобы сохранить вам работоспособность.
– Этого и хотел от меня епископ – чтобы я попросил о чуде, – Мередит хотел улыбнуться, показав, что это шутка, но Мейер, как терьер, ухватился за последнюю фразу:
– Повторите, что вы сказали!
– Епископ хотел, чтобы я попросил о знамении, прямом доказательстве святости Джакомо Нероне. Некоторые из зафиксированных исцелений могли быть чудесами, но я сомневаюсь, что мы сможем доказать это юридически… Мой же случай стал бы неопровержимым доказательством.
– А вы, монсеньор? Что вы ответили епископу?
– У меня не хватило смелости согласиться с ним.
– То есть вы скорее будете переносить боль, которая станет еще сильнее?
Мередит кивнул.
– Вы так боитесь Бога, мой друг?
– Я не уверен, чего боюсь… Это… меня словно просят прыгнуть через затянутый бумагой обруч, за которым будет то ли абсолютная тьма, то ли ослепляющее спасение. И единственный способ узнать, что за обручем – прыгнуть. Я… мне не хватает смелости решиться на это. Вам кажется это странным, доктор?
– Странным… – задумчиво протянул Мейер. – Странным в том смысле, что я слышу это от священника. Но я понимаю, что вы хотите сказать.
Он думал о бумагах Джакомо Нероне, лежащих нетронутыми в ящике комода. И о страхе, который охватывал его, когда он протягивал руку, чтобы открыть ящик.
Но Мередит не стал спрашивать объяснений. Закрыл глаза и откинулся на подушку, бледный и измученный. Мейер дал ему поспать до полуночи, затем разбудил, проводил до виллы и велел привратнику отвести монсеньора в его комнату.
Не спал в полночь и Николас Блэк. Он сидел на кровати, курил, не отрывая глаз от своей картины, стоящей на мольберте на фоне затянутых портьер. Художник долго выбирал место, где поставить мольберт, но зато теперь свет падал на полотно так, как он этого хотел, и худенькая светлокожая фигурка мальчика, – Паоло Сандуцци, – казалось, рвалась с темного дерева. Алые губы улыбались мужчине, который их нарисовал, блестящие глаза всматривались вдаль, словно хотели узнать будущее.
Созерцая плод своих трудов, Николас Блэк испытывал ту же удовлетворенность, что и Нарцисс, склонившийся над гладью пруда. Но явная удача с портретом мальчика не могла заслонить незавидности его положения: у него были лишь картины, в то время как у других – сыновья, которых они любили, воспитывали, готовили к самостоятельной жизни. Неужели не будет конца постоянному бегству, панической алчности, униженности поражения?
Когда-нибудь, с чьей-то помощью, должен же он примириться с жизнью. Другие распутники женились на девственницах, которые воспитывали им детей и согревали шлепанцы, в то время как они могли спокойно каяться в грехах. Скоро, скоро и он должен прибиться к собственной гавани, успеть до того, как задуют холодные зимние ветры и опавшие листья покроют садовые дорожки.
Потом Блэк вспомнил разговор за обеденным столом, и в нем вновь затеплилась надежда. Завтра, сказал Мейер, мальчик должен прийти на виллу. Его мать переговорит с Анной-Луизой де Санктис, и он начнет работать помощником садовников. Несведущий крестьянин, тянущийся к знати, слуга, который может стать сыном. Тактичность, доброта, а при необходимости и твердость позволят с самого начала определить их отношения. Николас Блэк отлично видел, что мальчика влечет к нему так же, как и его – к мальчику, но кому-либо еще знать об этом не следовало. Паоло с самого начала надобно объяснить, сколь важна внешняя сдержанность, что любые попытки использовать слабости его господина приведут к полной неудаче. Тем не менее Блэк полагал, что ему удастся добиться желаемого.
Волновался Блэк и потому, что не мог понять мотивов графини, побуждающих ее стать его союзницей. С одним, впрочем, все было ясно. Она хотела, чтобы художник помог ей в борьбе со священником. Но его более занимали другие мотивы Анны-Луизы: мир брошенных любовников – это джунгли, где идет непрерывная борьба. И нет жалости в отчаянном бегстве от одиночества. Тут побеждает сильнейший, срывается тонкая оболочка цивилизации, бал правят плотские желания и интриги.
Николас Блэк прожил в этих джунглях достаточно долго, чтобы утерять последние иллюзии. Если Анна де Санктис помогала ему, значит того требовали ее собственные интересы. Но какие? Может быть, страсть? Каждый сезон появлялись все новые богатые вдовушки, желающие снять сливки с подрастающего поколения. Вдовушки платили, юноши исправно исполняли требуемое от них, а затем возвращались к своим девушкам, женились и жили на полученные ранее деньги. Но графиня не стала бы превращать себя в посмешище для всей деревни. До Капри рукой подать. Рим не за тридевять земель. Деньги у графини водились, так что она могла развлекаться там, где хотела.
Значит, причина иная. Ее страх перед монсеньором Мередитом ясно указывал: между ней и Джакомо Нероне что-то произошло. Что именно? Уж не заревновала ли она, когда Нероне предпочел простую крестьянку хозяйке виллы?
Ревность может принимать странные формы. Паоло Сандуцци служил живым примером того, что графиня не состоялась и как женщина, и как любовница. Соблазнить его, увести от матери – означало месть отцу и… оскорбление Николаса Блэка.
Художник вспыхнул от злости и откинулся на подушку, глядя на портрет Паоло Сандуцци, презирая женщину, приютившую его под своей крышей и обещавшую финансировать его следующую выставку.
Анна-Луиза де Санктис лежала в мраморной ванне, наполненной горячей водой. Ее расслабляющее действие вкупе с принятой ранее таблеткой снотворного в скором времени должны были принести блаженное забытье.
Эта узкая комната, с хрустальными флаконами и запотевшим зеркалом, являлась тем чревом, из которого она рождалась заново каждое утро, где ежевечерне находила прибежище от гнетущего одиночества. В горячей воде, меж теплых мраморных стен, она словно парила, замкнувшись в себе, довольная собой, отрешившись от внешнего мира, растворяясь в иллюзии вечности.
Но иллюзия эта с каждым вечером становилась все призрачнее. А утреннее пробуждение – все более горьким. Чужие руки лезли в ее личную жизнь, и она знала, что на этот раз ей предстоит настоящая борьба.
Мейер был первым из ее врагов: неудачник с написанным на лице разочарованием в жизни, с обтрепанными манжетами, мелкий реформатор, жалкий философ, человек, который все знал, но ничего не делал, не принимающий чужих иллюзий, потому что своих у него не было. Однажды она заключила с ним союз против Джакомо Нероне, но теперь доктор защищал Нину Сандуцци, родившую Нероне сына. Мейер отказал ей даже в сострадании, одной жесткой фразой показав ей, что себя обмануть не удастся.
Она хотела ребенка. То была чистая правда. Она хотела Паоло Сандуцци. Но для себя. Он был сыном Нероне. Плотью от его плоти. Костью от его кости. Она подарила бы ему свою любовь… и деньги. Любовь, которую Нероне швырнул ей в лицо. Деньги, чтобы вырвать его из ужасающей нищеты, на которую обрек мальчика его отец. Но Мейер встал на ее пути. Мейер, Нина Сандуцци и даже священник из Рима.
Она долго жила в Италии и понимала, сколь ловко манипулирует церковь югом страны. Хитростью ее руководители могли потягаться с Макиавелли и без малейшего колебания привлекали светскую власть для утверждения десяти заповедей. Как союзник Мередит мог бы многим ей помочь. Как противник становился непобедимым.
Следующие ее мысли касались Николаса Блэка. Верность художника вызывала у нее немалые сомнения. Она, конечно, видела, как расчетливо ведет он игру, целью которой был мальчик. Но и ее обещание помочь Блэку строились на голом расчете.