В своих многочисленных проповедях отец Иоанн выступал против пьянства с чрезвычайной — даже для него — энергией.
«Никто еще не родился пьяницей, а сделался им в жизни. Конечно, часто наследственное предрасположение играет здесь роль, но корень и причина зла кроются внутри, в нас самих. Если сила веры властна настолько, чтобы поднять со смертного одра, то она имеет достаточно мощи заставить нас пить умеренно, то есть остановиться на той рюмке, после которой мы перестаем носить образ и подобие Божие, приближаемся к животному.
И еще... не бояться, а презирать мы должны врага. Плохой воин, который боится встречи с неприятелем. Если ты будешь бегать от водки, как от властного твоего соблазнителя, то рано или поздно попадешь к нему в лапы...»
По случаю пожара, истребившего девятую часть Кронштадта, отец Иоанн говорил: «Что навлекло на нас это бедствие? Грехи и беззакония наши! Ибо что ни воскресный или праздничный день, то у нас в городе пьянство, распутство, сквернословие, бесчинные драки, крики, разбои, истинный Содом и Гоморра. Зато после безумного веселья многих встретило великое горе, когда увидели они имущество свое в пламени. За грехи беззаконников пострадали и многие честные люди. Так на нас праведный Господь мгновенно посылает пламень огненный. А мы все не вразумляемся. Все продолжаем воспламенять души адским пламенем страстей. Все продолжаем с крайней неосторожностью играть огнем, этими дымящимися трубочками из бумаги и одуряющего растения и пресерьезно расхаживать с ними по улице, переулкам, чердакам и подвалам. Кстати, уже немного остается непочатых огнем мест. Истинно: если все питейные дома и трактирные заведения в городах в воскресные и праздничные дни будут открыты с утра до вечера и русский народ будет кощунствовать во дни святые, Богу определенные, пить и напиваться, курить и накуриваться — то немудрено, что в какое-нибудь столетие русские сами выжгут свои города. И сколько уже и теперь выгорело их?»
О силе влияния отца Иоанна на пьяниц лучше всего свидетельствуют следующие истории.
Приказчик Лесной биржи А. В., пивший запоем, шел по Обводному каналу недалеко от Варшавского вокзала. Вдруг увидел, что около одного из домов собрался народ. Все говорят: «Иоанн Кронштадтский тут». Но ворота заперты, не пускают.
«Я, — рассказывал приказчик, — был совсем пьян, но захотелось мне увидеть батюшку. Стучу в ворота. «Василий, — кричу, — отвори!» Кричу вроде как наобум, неизвестно для чего, но вижу: отворяют. Впустили меня во двор. Вижу, батюшка идет к карете. Я стал у кареты, отворил ему дверцы, сам стараюсь держаться попрямее. Он взошел в карету и смотрит. А я прошу про себя, мол, батюшка, не говори вслух, какой я пьяница, не оконфузь при всех... и дрожу весь. Потом взглянул ему в глаза, а глаза-то его смотрят на меня не то гневные, но глубокие без конца, чем дальше смотришь, тем глубже... и горят таким огнем, что мне стало жутко. Я за голову схватился: не в шапке, мол, я — так страшно стало. Разгневался батюшка, видно. Потом, верно, смилостивился и говорит: «Зачем, голубчик, пьешь?» Вот с тех пор и не пью».
«Был я в Петербурге довольно крупным серебряником, — рассказывал Петр Ермолаевич. — На тридцать втором году жизни, когда на моем попечении были четверо детей, жена и мать, стал пить запоем. До этого дела шли блестяще: имел капитал, много выгодных заказчиков, в мастерской работало до 25 подмастерьев. Пить начал в компании приятелей, приучаясь с ними просиживать целыми вечерами в трактирах. Я все больше и больше пил, все меньше занимался в мастерской своим делом, скучал в своей семье, дома был зол и раздражителен, перестал следить за заказами. Очень быстро моя фирма потеряла репутацию аккуратной, исполнительной и добросовестной мастерской. Стали отказываться от службы лучшие подмастерья, все пошло к упадку. Из-за этого я стал вообще пить запоем. Мастерская закрылась, я стал пропивать деньги из дома, бил жену и детей. Из трактиров пришлось перейти в кабаки, где водка в два раза дешевле. За два с половиной года от достатка осталось одно воспоминание! Жене удалось как-то уехать с детьми на родину в деревню. Я сделался настоящим нищим в рубище, ночевал под забором или в лучшем случае — в ночлежке. В отвратительных трущобах я встречал таких же, как я, отверженных, голодных, оборванных забулдыг, которые жили раньше не хуже меня, иной и в богатстве...
Лет пять я считался горьким пьяницей. Пробовал служить, но после первого же жалованья исчезал, пропивая его до гроша. Нередко меня встречали с подбитым глазом, трясущимися руками, однажды заподозрили в краже, но до преступления, слава Богу, дело не дошло. Я находился уже в таком состоянии, что должен был просить Бога о прекращении своей никчемной жизни.
Еще во времена своей нормальной жизни я слышал об отце Иоанне Кронштадтском. В одну из минут невольного — за отсутствием даже гроша — отрезвления я вспомнил о нем — совсем неожиданно. И у меня точно что-то упало внутри, так стало весело, радостно на душе, чего я в своем состоянии и предположить не мог. Упал на колени, пытался молиться, но слова молитвы давно были забыты... Я решил сейчас же идти пешком в Ораниенбаум, оттуда как-нибудь пробраться в Кронштадт. Было лето, начало смеркаться. На Балтийском вокзале я решил идти пешком по шпалам. Шел бодро. Все мои мысли человека, вернее, уже почти и не человека сосредоточились на отце Иоанне, которого я никогда раньше не видел. Иногда становилось мне до отчаяния нехорошо, хотел возвращаться назад, но как будто кто мне нашептывал: «Иди».
Когда я наконец добрался до пристани, увидел приближавшегося пастыря, которого толпа, казалось, несла на своих плечах. Я увидел его ясное лицо и весь задрожал от волнения, потому что теперь в нем было все мое спасение, последняя надежда. В это время батюшка поравнялся со мной, и я вдруг упал на землю, прямо ему под ноги, зарыдал.
— Батюшка, — простонал я, когда увидел удалявшегося отца Иоанна.
Батюшка остановился и повернулся к бежавшему за ним оборванцу — это был я. Мы встретились лицом к лицу. Я ничего не мог говорить, снова упал на колени, крепко ухватился за его рясу. Потом я услышал его ласковый, но повелительный голос:
— Встань, голубчик. Пойдем на пароход...
Я вскочил как под действием электричества и, не смея поднять глаз на священника, поплелся сзади. К отцу Иоанну до самого парохода подходили люди для благословения. Дошли до парохода, батюшка, не поворачиваясь, прошел по трапу. Я — за ним. Когда пароход отошел от пристани, ко мне вдруг подошел матрос.
— Пожалуйте в рубку, вас батюшка просит, — сказал он.
Как, думал я, войду к нему, такой грязный и оборванный, но пошел, едва передвигая ноги. Но меня что-то влекло к батюшке. Остановился на пороге каюты, на него не смотрю.
— Здравствуй, подойди ко мне... Как зовут тебя? — спросил.
— Петром...
Батюшка указал мне на место рядом с собой, и я машинально сел, хотя чувствовал, что сидеть рядом с ним просто святотатство с моей стороны.
— Расскажи же мне свое прошлое. Как дошел ты до этих лохмотьев? Пил, верно?
— Пил, батюшка, — зарыдал я.
— Ничего, ты успокойся. Помни, что любящим Бога все во благо. Если ты потерял все, но помнишь и любишь Бога, ты еще ничего не потерял. Плохо, конечно, дойти до этого рубища через кабак... Но кто знает, какими путями ведет Господь нас к Себе. Может, иначе ты б никогда и не вспомнил о Боге, о славе Его, для которой мы должны жить.
Чем больше говорил батюшка, тем легче мне становилось. Он не обличал меня, но говорил, как виновен пред Богом, что забыл свою семью, перестал быть хозяином мастерской, подавал рабочим дурной пример и т. д. Он говорил долго, пока пароход не пристал к пристани. Но я за это время стал другим человеком — как будто меня наградили орденом. Моя воля стала такой крепкой, что я захотел тут же сделаться другим человеком, и я уже был уверен, что я — другой, недоставало только приличного костюма. Это были величайшие минуты в моей жизни. При расставании он сказал: