Указав напоследок дешевую кухмистерскую, надавав тьму всяческих советов, она, наконец, широко зевнула, перекрестила рот и погнала новых приятельниц своих спать.

Так, казалось бы, счастливо началась новая жизнь Ольги в Петербурге.

При неумении Ольги рассчитывать ей казалось, что денег у нее слишком даже достаточно и хватит надолго. А потому она не очень стеснялась в средствах и почти не думала о том, что надо же найти себе какое-нибудь занятие. Об этом она только вспоминала по вечерам, ложась спать, а наутро забывала, увлеченная беготней по городу и тем, что наконец она свободна и все вокруг совершенно новое.

Раиса тоже пока была свободна, потому что занятия в консерватории еще не начались, но, приученная сызмальства стеснять себя во всем, она более чем скромную получку свою берегла, а потому все расходы по развлечениям и лакомствам брала на себя Ольга. Как-то сами уплывали деньги по мелочам и, видя, как тощает кошелек, Ольга утешала себя тем, что со временем она научится быть экономной.

Чаще всего, утомившись дневной беготней (а они за неделю уже знали весь Петербург) и наскучив сидеть дома, девушки отправлялись в кинематограф, где играл на скрипке муж их хозяйки и где им по знакомству выдали абонементные билеты с большой скидкой. Народный дом был для них уже дорогим удовольствием {20}, а о Мариинке они только мечтали, с трепетом ожидая дня, когда приедет в Петербург двоюродный брат Раисы, студент первого курса, и пойдет дежурить у кассы.

Дешевое же удовольствие — кинематограф — вышел вскоре тоже недешевым, потому что привычка просиживать вечером часа два перед экраном вскоре перешла в какой-то запой,— прямо уже и не сиделось дома, казалось, что не хватает чего-то, когда не было этого непрестанного мелькания перед глазами.

Даже хозяйка начала удивляться, а под конец не на шутку приревновала к мужу. Она в простоте своего любящего сердца думала, что может и другим еще нравиться ее маленький, щупленький, лысенький старикашка.

А Ольга и Раиса, сразу поняв, в чем дело, нет-нет да заговаривали с бедным, смеялись нарочно очень громко, когда он что-нибудь говорил им, и смущенно прятались у себя, когда выходила обеспокоенная хозяйка. Им было любо слышать потом за стеной у себя, как отчитывала ни в чем не повинного мужа любящая жена.

Ложились спать они усталыми, рассказывали что-нибудь друг другу и незаметно засыпали.

Ольга никогда не чувствовала себя такой бодрой и спокойной, как в эти дни, а между тем за порогом ее стерегли и безденежье и новые страдания.

IV

Наконец приехал долгожданный студент Сережа, двоюродный брат Раисы. Приезд его был тем более кстати, что к тому времени деньги у Ольги все повышли; до новой получки было еще далеко (она ведь могла и совсем не прийти — плоха надежда на отца), а Раиса из своих пятидесяти копеек хоть и делилась кое-чем с подругой, да ведь на них сытыми не быть. Девушки похудели, побледнели, но не сдавались.

Заглянул Сережа к подругам вечером, невзначай, хотя давно его ждали, привез короб поклонов, а главное — целый узелок всякой всячины от заботливой Раисиной матушки. Кроме того, писала она, что отец скоро соберется и пришлет на шубу, а пока она посылает дочери на «пианино» десять рублей из хозяйственных денег тайком.

Ольга радовалась, пожалуй, не меньше Раисы — завистливой она никогда не была, а голод делал свое дело и некогда было раздумывать, когда на столе лежало столько соблазнительных вещей.

Раиса сейчас же побежала заказывать самовар, а Ольга начала прибирать стол.

Сережа сидел молча, глядя на Ольгу, и курил папиросы одну за другой. Он то стеснялся, чувствуя себя еще мальчиком, то вспоминал, должно быть, что уже на нем студенческая тужурка поверх синей рубахи, и старался быть развязным. Развязность ему плохо давалась, потому что по природе он был славный, скромный юноша, и все, чем он мог показать свою развязность, заключалось в преувеличенно частом курении и в закидывании ноги на ногу. Когда же Ольга бегло взглядывала на него, так мгновенно щеки его покрывались ярким румянцем, и он конфузливо начинал пощипывать чуть пробивающийся ус.

Ольгу Сережа почти не знал раньше, хотя и жил с нею в одном городе, учился в одной гимназии с Васей и был родственником Раисы.

Дело в том, что Сережа принадлежал к той тесной и замкнутой группе в гимназии, которая, преследуя очень высокие и благие цели, весьма подозрительно относилась к посторонним, не входящим в их среду людям. С ними и не знакомились и не заводили никаких разговоров, если случайно раньше были знакомы с ними, просто игнорировали их.

Ольга оказалась в числе тех, которые если и задумывались над чем-нибудь, то, не понуждаемые нуждою, проходили мимо, среди тех, у которых было больше врожденного скептицизма, чем веры.

Все это и сделало то, что Сережа называл «принципиальными разногласиями», но что, в сущности, было различием интересов, просто оба шли разными дорогами, и ничто другое не могло им помешать когда-нибудь столковаться и понять друг друга.

Впервые здесь, в Петербурге, пришлось им встретиться и подольше поговорить.

Необычность обстановки, в которой сейчас находилась Ольга, удивляла Сережу, потому что он все же знал положение старика Орг и даже, как водится, преувеличивал их благосостояние.

Ольгу всегда интересовали новые лица, а Сережа сразу же понравился ей тем, что хотя и смущался, но смотрел на нее просто, без всякой попытки ухаживать, чего она не замечала в окружавших ее дотоле мужчинах.

Голод сблизил их еще больше.

Студент хотя и уверял, что плотно закусил в дороге, но, пожавшись немного, ничуть не отставал от изголодавшихся подруг, и вскоре мало что осталось от увесистой посылки старухи Андрушкевич.

Расстались Ольга и Сережа настоящими друзьями.

Студент крепко жал Ольге руку и, широко улыбаясь, говорил:

— Я очень рад нашему знакомству. Вы далеко не такая, какой мне казались. Вы все-таки можете стать настоящим человеком!

А Ольга весело кивала ему головой, и совсем уж не такими смешными казались ей его слова.

V

Ночью спокойное, радостное, почти счастливое настроение Ольги сменилось глухой, непонятной тоской, близкой к отчаянию. Случилось это как-то вдруг и было похоже на внезапный приступ тяжелой болезни.

Сразу как-то стало очень страшно, точно увидала что-то неотвратимое впереди, впервые увидала ясно, куда привела ее жизнь и куда ведет дальше. Почувствовала свое бессилие и невозможность бороться. Не осталось никаких надежд, никакой веры. Вспомнила мать… Не хотела вспоминать, а вспомнила и думала о ней. Хотела себя успокоить: «это, должно быть, посылка так меня расстроила, ведь была бы жива мама, прислала бы и мне…», но тоска не уходила.

Вспомнила, как, бывало, мать смотрела ей в глаза и все выпытывала что-то, точно спрашивала: «Скажи, скажи мне, кто ты?» Как лежала она, уже мертвая, на кровати, и худые руки ненужно кинуты были поверх одеяла.

Как уже долго после похорон, перед самым своим отъездом в Петербург, пошла Ольга в комнату матери и стала разбирать ее вещи.

Это было самое страшное. Точно вновь узнавала она свою мать, и совсем другой оживала та перед ней. Вспомнила, как в комоде увидала она на первый взгляд ненужные флаконы от духов и чьи-то локоны (должно быть, детские), перевитые ленточкой, и засушенные цветы, и альбомы со стихами, вписанные рукою матери, и пожелтевшие письма с подписью под ними «Витя», и многое другое. Как думала при этом: «Вот эти духи мама любила больше — от нее всегда ими пахло, а зовут их так сантиментально — „fleurs d’amour“ {21}. Вот сушила она цветы, когда была барышней, и переписывала Фета. Вот полюбила своего Витю, скромного репетитора, и по ночам, должно быть, читала и перечитывала его письма, потому что они очень помяты, очень пожелтели. Потом она стала матерью и собирала волосы, молочные зубки Аркашеньки и Оленьки. Болела сама и нянчилась с больными детьми — целая батарея бутылочек с цветными ярлыками, полные коробки рецептов…»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: