А когда он целовал ее, она смотрела с любопытством в его глаза, загоравшиеся похотливым огнем, но лицо ее оставалось холодным, и, наскучившись этим, она говорила ему: «Ну, довольно».
Он, кажется, не на шутку влюбился в нее, называл «сфинксом», все пытался разгадать ее и так и не разгадал.
Однажды он позвал ее к себе в номер гостиницы. Ей было страшно, но подруги ее сказали ей, что она, конечно, не пойдет, и она пошла.
Он был взволнован, он, по-видимому, на что-то решился. Он сразу же заговорил с нею о своей любви. Целовал ее колени. А она смотрела на него с любопытством, без тени страха. Тогда он поднял ее и отнес на тахту.
Она не противилась. Она неподвижно лежала и смотрела на него. Он припал к ней губами. Долго не отрывался, жадно целуя.
И, почти задушив ее в своих объятиях, пьянея, но все еще боясь за свою свободу и не решаясь, он спросил сдавленным голосом:
— Скажи, ты ведь не девушка?
О, как она смеялась, как она смеялась этому зверю прямо в лицо, совсем холодная и спокойная. Она захлебывалась от хохота.
Недоумевающий, он выпустил ее и сидел смешной с взъерошенными волосами, с галстуком набок, со стеклянными, глупыми глазами.
Она спокойно застегнула кофточку, оделась и ушла.
Когда она рассказала об этом подругам, они не могли понять ее и, кажется, не поверили.
— Ведь он же любил тебя! — говорили они, а Маня Пожарова так та прямо сказала:
— Ты или врешь, или ты просто бесстрастная дура!
Эта Маня Пожарова всегда хвасталась, что она очень страстная и что поцелуи Жоржика ее сводят с ума.
Нет, поцелуи «красавца-актера» были только смешны Ольге и даже не вызвали в ней того страха и стыда, которые охватывали ее теперь всякий раз, когда ее целовал Владек.
Погруженная в воспоминания, Ольга забыла время. Белые хлопья снега осыпали ее спину и шляпку, но она ничего не видела, кроме длинных золотых лучей, которые тянулись к ней сквозь сощуренные веки.
Но, опомнившись, она заспешила домой, потому что обеденное время уже давно миновало.
Она шла по улицам и не переставая улыбалась. Она не мечтала о будущем, но у нее было что-то свое, что должно свершиться.
Жизнь снова вернулась к ней со своими радостями и шумом, но она смотрела на нее иначе.
Дома ее встретила горничная шепотом: «Господа уже покушали, а барышне оставлен прибор, но барин очень сердится».
Ольга хотела поделиться с матерью своей радостью (она только не знала как); теперь же в ней заговорило болезненное самолюбие. Она подняла голову и сухо повела посветлевшими глазами.
Раньше она сама пеняла на себя за то, что забыла про обед, а теперь, в ожидании нагоняя, уже казалась себе правой и оскорбилась.
Когда ей подавала горничная второе блюдо, в столовую вошел отец.
«Начинается»,— подумала Ольга и, опустив глаза в тарелку, с упорством стала разрезать плохо подогретый кусок ростбифа.
Виталий Августович, не глядя на дочь, мягко ступая подбитыми зайцем матерчатыми туфлями, прошел из дверей своего кабинета в противоположный конец столовой, где стоял буфет. Достав из буфета рюмку, он налил из графина воды, накапал туда из принесенного с собой пузырька несколько бурых капель лекарства и только тогда, все еще держа в руке рюмку и не выпивая ее, оборотился к Ольге.
— Ты, кажется, хочешь совсем уморить нас,— сказал он сухим, но еще сдержанным голосом.— Мало того, что ты не считаешь долгом сообщать нам, где ты пропадаешь целыми днями, ты еще позволяешь себе не уважать дом, в котором живешь… Ты превращаешь его в кабак, где можно есть когда угодно. Но, милая моя, это уж слишком!
Он умолк на мгновение, глядя на дочь, которая упорно и невозмутимо продолжала есть.
— К несчастию, теперь поздно заниматься твоим воспитанием,— продолжал старик, все более волнуясь,— мои дела не позволяли мне думать об этом раньше, а твоя мать…
— Оставь, пожалуйста, в покое маму,— тихо, но внятно проговорила Ольга.
— Что?
Не подымая головы, девушка повторила:
— Оставь в покое маму!
Синие жилы налились на плоских лысых висках Виталия Августовича. Расплескивая лекарство, он поставил рюмку на стол и подбежал к неподвижно сидящей дочери. Все его маленькое, худое тело тряслось; пенсне упало и повисло на шнурке вдоль старенького серого пиджака.
— И ты, и ты смеешь мне говорить это? — кричал он, не помня себя и подпрыгивая.— Гнусная девчонка, отбившаяся от дома, смеет мне, отцу, запрещать говорить… Она, черствая эгоистка, никогда не думавшая ни о больной своей матери, ни обо мне?.. Она смеет защищать свою мать, которую уважают больше ее! Это еще новости! Вот вам ваш гимназический сброд, ваши милые подруги!
Ольга поднялась со стула и, бросив на стол салфетку, пошла к дверям.
Ее молчание, ее хладнокровие еще более горячили отца. Виталий Августович кинулся за нею и схватил ее за руку.
Побледневшая Ольга вырвала руку.
— Не смейте меня трогать.
— Что? Что?.. Стой, когда с тобой говорят! Да стой же!
Но Ольга не повиновалась. Она чувствовала, что еще одно слово, и она, не помня себя, кинется на отца. Несмотря на обиду, она жалела отца, которого любила меньше матери, но столь же снисходительно. Она давно привыкла относиться к ним обоим так, как будто они были младше нее и нуждались в снисхождении.
Виталий Августович снова догнал дочь и схватил ее за локоть. От волнения он не рассчитал своей силы и разорвал рукав Ольгиной кофточки.
Ольга вздрогнула, вся кровь прилила к ее голове, и она, изогнувшись, толкнула отца.
Старик нелепо вскинул руки и упал. Голова его ударилась об пол. Ольге показалось, что он потерял сознание.
Сразу охладевшая, пришедшая в себя, девушка стояла над ним, не зная, что делать.
На шум пришел Аркадий. Он спал после обеда, и правая щека его еще горела, измятая жесткой подушкой дивана.
— Опять скандал,— протянул он, зевая и не замечая лежащего отца.— Маму разбудите! Черт тебя носит. Я же говорил не опоздать!
Ольга молча показала ему на отца.
— Воды дай скорее!
И склонилась над стариком, силясь приподнять его голову.
Виталий Августович открыл один глаз, глянул на дочь и тихо, но раздельно проговорил:
— Убирайся вон! Слышишь, сейчас же убирайся вон из моего дома.
Город спал, и над ним, там, где-то за дальними домами, лихорадочно взмывало туманное зарево.
Еще из театра не разъезжались, так как пьеса не кончилась. Темный ряд извозчиков, охраняемый городовым, был неподвижен. Только изредка то в одном конце его, то в другом фыркала или кашляла застоявшаяся лошадь.
Из артистического подъезда вышли Ольга, Владислав Ширвинский, Раиса Андрушкевич, гимназическая подруга Ольги, студенты барон Оттон фон Диркс с Антошей Богушем и гимназист восьмого класса Вася Трунов. Все они смеялись и были веселы.
Ольга смеялась больше всех. Она уже забыла о давешней сцене с отцом. Как никогда раньше, она чувствовала себя взвинченной, способной на шалость, готовой прыгать от детской радости. Явное ухаживание мужчин еще более ее веселило. Она дразнила их весь вечер своею таинственностью. Ей нравилось, что у нее есть тайна, в которую хотят проникнуть.
Обыкновенно молчаливая и таинственная Раиса, любившая казаться немного тронутой и этим известная в гимназии, сегодня держалась в стороне и не мешала. Она была простужена и боялась за свой голос, и точно недурной, который она берегла, думая поступить на будущий год в консерваторию.
Ее поддерживал за локоть барон — высокий, худой и бледный, начисто выбритый, с грустно поникшей головой. Она шептала придушенным голосом, закрываясь муфтой.
— Ах, тише, тише!
Вася Трунов, маленький и вертлявый, с ужимками заправского танцора, каким он и был, подбежал к Ольге с пылающими щеками, с бьющимся сердцем; от него пахло вином, и глаза его неверно блестели. Он вырвал руку Ольги из руки сопровождавшего ее Владека и закружил девушку в бешеном вальсе.