XVIII

Галдин переехал оба парома — через Чертянку и Двину. Проехал мимо клябинского сада; опять, как и в ту ночь, остановился у калитки, но сейчас же тронулся дальше, не зная, что сделать, чтобы загладить свое грубое молчание в ответ на такое правдивое письмо Анастасии Юрьевны. Что делать? Он никогда еще не был в таком безвыходном положении, и все это из-за глупой боязни писать письма, из-за неуверенности в себе. А время уже упущено… Остается спрятаться у себя и ждать…

Он услышал за собой конский топот, повернул голову и остолбенел. За ним на белой лошади ехала Анастасия Юрьевна.

Он почувствовал, что краснеет до корня волос. Он готов был провалиться сквозь землю, так было ему стыдно. Ждал ее приближения, как смертного приговора.

Она была очень бледна. На ней была синяя амазонка {50}, он впервые видел ясно все ее тело. Она не сводила с него своих глаз, оттененных широкой синевой, глаз, в которых он не видел ни упрека, ни злобы, ни прощения: они смотрели на него, как смотрят в темный обрыв перед собою. Она остановилась в двух шагах от него. Он сделал нечеловеческое усилие. Тронул шпорой лошадь и, подъехав к ней вплотную, сказал тихо, но внятно:

— Вот это хорошо, что я увидал вас здесь, да, это очень хорошо…

Она продолжала смотреть на него.

— Я получил ваше письмо,— снова начал он.— Я получил его, вот оно, даже тут со мною, и вы никогда не узнаете, как оно мне дорого… Да, да,— заспешил он, заметя, что губы ее пошевелились.— Вы не поймете, вы не поверите, что я молчал, потому что не сумел бы вам ответить, не приезжал к вам, потому что боялся вам сказать, что тоже люблю вас…

— Это правда? — хрипло произнесла она. Глаза ее закрылись, потом открылись вновь.

— Я не умею лгать,— твердо ответил он.— Я никогда так не мучился…

— Нет, нет, постойте,— остановила она его.— Нет, не надо…

Она ударила стеком свою лошадь и поехала вперед. Галдин ехал рядом. Он не смел заговорить, она тоже молчала.

Так они доехали до мельницы, мимо которой проезжал Галдин в памятную ему ночь — в ночь угара. Сосны сплотили над ними свои темные ветви, сухой валежник захрустел под ногами лошадей.

— Я ведь ехала к вам сейчас,— неожиданно оборвала она молчание.— Вы должны это знать: если я первая написала вам письмо и вы не ответили на него, почему же мне не поехать к вам, чтобы вы меня выгнали…

— Анастасия Юрьевна! — не удержался Галдин.— Зачем вы это говорите?

Она не обратила внимания на его умоляющий тон; она продолжала:

— И вот я поехала… Больше даже, если бы вы меня выгнали, я остановилась бы у ворот вашего сада и оттуда смотрела бы на ваш дом…

— Я не хочу вас больше слушать,— вскрикнул Григорий Петрович, придерживая Джека.

— Нет, вы слушайте,— настойчиво ответила она. Она не смотрела уже на него; она говорила, точно бредила, точно она прислушивалась к чужому голосу, повторяла его слова: — Я все стояла бы и смотрела. Я говорила бы себе: здесь живет тот, кого я люблю, может быть, он захочет позвать меня к себе, и тогда я приду к нему и стану говорить, как я его люблю.— Она улыбнулась тихой улыбкой и замолкла, потом начала снова, все не глядя на него, опустив вниз свое осунувшееся лицо.— Я была больна в эти дни, я даже немного лежала и потом я пила… Вы мне простите это, да? Я не знаю, как я села сегодня на лошадь… Он даже удивился, что я решилась ехать верхом. Если бы он знал, что я решилась на большее, он, наверное, выгнал бы меня так же, как какую-нибудь из «своих», и даже не выдал бы замуж…

Она засмеялась сначала тихо, потом все громче. У нее даже слезы показались на глазах от смеха. Она сидела, откинувшись на своем седле, смотрела перед собою и смеялась так, будто она говорила только что самые веселые вещи.

— Да замолчите же, замолчите, замолчите! — крикнул Григорий Петрович, схватив ее за плечи, так как она чересчур уже откинулась назад.

Но она не унималась. Она смеялась, не останавливаясь; все больше и больше захватывала воздуху в грудь и смеялась.

Тогда он поднял ее с седла, спрыгнул с лошади, держа в вытянутых руках свою ношу, и бережно положил ее на мягкий мох под сосною. Потом стал перед ней на колени и расстегнул ей ворот узкой амазонки.

Она начала затихать; смех угасал, заменяясь всхлипываниями. Теперь она плакала, как маленький ребенок, которого обидели.

— Ну успокойтесь же, ну как вам не стыдно,— говорил Галдин, отнимая от лица ее руки.— Ну, взгляните на меня и улыбнитесь… Зачем так нервничать…

— Да, да, я не буду… Ну вот.

Он нагнулся над ней и поцеловал ее лоб. Тогда она закинула ему за шею руки и, совсем близко придвинув к нему свое лицо с еще влажными темными глазами, спросила.

— Так ты любишь?

XIX

Фон Клабэн давал обед губернатору. Обед этот должен был быть очень парадным. Карл Оттонович сам ездил в Ригу (в Витебске нет ничего порядочного, говорил он) и привез оттуда множество гастрономических тонкостей и вин. За губернатором, предводителями дворянства — губернским и уездным — прокурором и богатым помещиком, председателем Союза русского народа {51} и желаемым кандидатом в Государственный Совет, Рахмановым, были с утра высланы на вокзал ландо {52} и коляска.

Два дня садовник с толпой поденщиков чистил, украшал и подстригал сад, а многочисленные девки теолинского владельца скребли и мыли барский дом. Все блестело, все казалось вновь отполированным.

Старший лесник с двумя своими помощниками уже за неделю обшарили весь клябинский лес, вынюхивая волков, которые должны были быть к приезду губернатора для облавы. Каких-то забежавших двух они точно увидели где-то издали: молодые по ночам не откликались.

— Все равно надо, чтобы они как-нибудь были,— заявил Карл Оттонович, выслушав жалобу своих «ягтманов»,— бросьте в лес конину, тогда они придут.

Из соседей и знакомых только двум были разосланы приглашения — князю Лишецкому и Галдину, других фон Клабэн считал недостойными.

Обед назначен был к часу дня, чтобы оставалось время для облавы. До этого Карл Оттонович водил своих гостей по усадьбе, показывал парники, лесопильный завод и более всего обращал их внимание на «рационально поставленное», как он называл молочное хозяйство. Коровы его стояли каждая под номером, каждая в отдельном стойле, пол во всем обширном сарае был асфальтовый. Коровы кормились по «датской» системе.

Гости остались от всего в восхищении, а губернатор несколько раз повторил:

— Та, та фот это я понимаю, это настоящее немецкое хозяйство.

Губернатор был добродушнейшим на вид немцем с седенькими бачками, с симпатичной лысиной на круглом черепе. Он был любезен со всеми, всем приветливо улыбался, махая в ответ на поклоны пухлой своей ручкой. Он плохо говорил по-русски, а потому избегал говорить много, что придавало ему облик глубокомысленной задумчивости; за него в общественных собраниях всегда говорил правитель канцелярии. Среди чиновников рассказывали с добродушною улыбкою, что жена губернатора, милейшая Эмма Оскаровна, сознавая, что губернатору неудобно не знать русского языка, перед отъездом в Витебск жаловалась на это в Петербурге своим знакомым, на что будто бы одна высокопоставленная особа ответила улыбнувшись, весьма тонко: «ah bah à quoi bon ce russe!» [17] Как бы то ни было, эти добродушные немцы действительно прекрасно обходились без русского языка.

Кроме усадьбы, фон Клабэн возил всех в Черчичи и там показывал им церковь, где о. Никанор отслужил краткую литию {53}. Несмотря на то, что губернатор был лютеранином, он необыкновенно аккуратно крестился и клал земные поклоны даже тогда, когда этого не полагалось по уставу. Народа собралось множество: все хотели поглядеть на начальство. Исправник {54} и урядники {55} потели в своих парадных мундирах. За ландо губернатора ехали два конных стражника. Мужики снимали шапки и кланялись.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: