Пироги уплыли!
Приманили пироги не меня одного, все наши ребятишки о них мечтали. А Толька-попович, рассказывая, какие в богатых домах праздничные пироги пекут, раззадоривал наш аппетит.
Оказывается, есть в селе такие богатые дома, что из одной белой муки булки выпекают. Да ещё изюму туда сыплют. Да ещё миндаля. Да ещё, бывает, и орехов.
Поповичу лучше знать — всегда вместе с отцом ходит по богатым домам, всякие булки пробовал.
На иных бывает сахарная корочка. А на других даже сахарные барашки.
Все мы, слушая его байки, облизывались. Андрон от нетерпеливой жадности даже похудел.
«Уж если ему за хриплый голос пирогов дадут, мне за мой ангельский наверняка лучшие куски достанутся», — думал я. И вкладывал на спевках такое старание, что регент меня то и дело по голове гладил.
И вот долгожданные дни наступили. Вместе с весной, с разливом, пришёл и православный праздник пасха. Досталось тут нам, хористам. День и ночь пели, спевались. Даже со школьных занятий нас Алилуй в церковь уводил. И в праздник всё пели, чуть с ног не валились. Совсем одурели. И уже не понимали, что тянем, все слова смешались.
И так пирогов нам хотелось, что вместо заученного, но непонятного «Святися, святися, Новый Иерусалиме» сбивались и пели: «Святися, святися, пирог испекися!»
Алилуй иной раз прислушается и хлопает нас по затылкам:
— Цыц, озорники! Что за чушь несёте?
Чуть живых, на заплетающихся ногах потащил он нас, малышей, по приходу. Мало того, сами едва шли, мы ещё помогали тащить кресты, хоругви, неудобные тяжёлые иконы.
Ничего, терпели. И в чистых горницах богачей пели, и в подметённых дворах, если в дом не пускали, голосили. Из последних сил тянулись. Подбадривались, поглядывая на пироги. Шла за нами покрытая чистой дерюжкой телега. В неё и складывали выпетые нами пироги. Лошадью правил кривой церковный сторож, с крючковатым носом, как у филина.
Он принимал пироги, яйца, крашеные и некрашеные. Складывал их в лыковые кошели. Подносили ему и выпить, и нос его краснел всё больше.
Когда телега наполнилась, сторож завернул поповского сытого коня и уехал. Потом вернулся, и ещё раз телега наполнилась. Мы уже в уме подсчитали, по скольку же нам достанется пирогов. Помногу. Была забота, как донести.
Окончилось наше шествие только к вечеру. Охрипшие, обалдевшие, похудевшие, поторопились мы в церковь на делёжку. Один другого обгоняя, в рысь перешли. И иконы и хоругви на себе тащили — ничего. Откуда и силы взялись! Казалось уже совсем и духу в нас не осталось.
Вбежали в пустынную церковь, а пирогами что-то и не пахнет. Сложили хоругви, расставили иконы. Посмотрели туда-сюда — нет пирогов. Даже крошек от них не видно.
Пришёл сторож посмотреть, не растеряли ли мы церковное имущество, ухмыльнулся и говорит:
— Тю-тю, уплыли!
Анафема
Не сразу мы поняли, кто и куда уплыл. А сторож засунул в нос нюхательного табаку, чихнул и добавил:
— Правильно, теперь уж доплыли!
Обступили мы его, заголосили. Спрашиваем с него, больше не с кого. Поп загулял у богатеев, и дьякон с ним, и регент Алилуй тоже. И Толька-попович куда-то исчез.
— Откупил все пироги у нашего попа Губан Абрамов. Сплавил по реке в богадельню. По-теперешнему — в дом престарелых. И перепродал втридорога. Вот так, мои милые.
— Да как же это? Даром я рот-то разевал, что ли? — обозлился Андрон.
— Это ты, хрипун, с отца спрашивай. Глядишь, на твою долю оставлено!
— А на Сашину долю? — подступил к сторожу Гриша. — У него же ангельский голос!
— Так зачем же ему пироги? Ангелы — существа бесплотные, святым духом питаются, — рассмеялся кривой сторож.
Все мы чуть не заплакали. А Гриша обозлился.
— Ах так, — сказал он, — айда, ребята, попитаемся святым духом! — и ударом ноги распахнул двери в алтарь.
Это было запретное место. Там поп с дьяконом колдовали. Там они, чтобы никто не видел, в разные ризы переодевались. И нас туда редко пускали. Но Гриша знал, что есть там спрятанное вино для причастия. И просвирки. Пышечки такие, которыми верующих оделяют.
Залетели мы в алтарь, нашли сундучок с просвирками, расхватали в один миг. А Гриша бутыль сладкого вина достал и давай причащать нас, наливая в серебряную ложку.
Сторож бросился отнимать, а пьяные ноги заплетаются. Споткнулся, упал. Поднялся, опять упал. Схватил метлу, мы — в разные стороны.
И такой пошёл визг, хохот, какого в этой церкви вовек не слыхали.
Сторож за нами гоняется, злющий, как дьявол, а мы, как чертенята, визжим и по всем закоулкам носимся.
За таким занятием и застали нас поп и дьякон, пришедшие разоблачиться, снять праздничные ризы и одеться по-домашнему. Дьякон увидел нашу потасовку со сторожем да как взревёт:
— Анафема!
Долго потом над нами, певчими, все сельские ребятишки смеялись. Да и взрослые. А дядя Миша-солдат больше всех.
— Ну, ангельский голосок, сладок ли поповский пирожок? — спрашивал он насмешливо.
— А я почём знаю! — отвечал я, чуть не плача.
— Ну как же, теперь ты знаешь поповскую механику. Ловко они обдувают православных!
Все мы, обманутые мальчишки, так обозлились, что устроили поповскому Тольке тёмную. Накрыли его нашими одежонками и поколотили.
В церкви больше не пели. И регента дразнили:
— Алилуй, поповский холуй!
Отшельники
Почему я не мог отстать от конопатого Андрона, и сам не знаю. Ведь его отец нас обманул, перекупил у попа и сплавил праздничные пироги.
Мне больше нравился Гриша, и лучше бы мне дружить с ним. Но Грише некогда было играть, он всё чаще помогал отцу в кузнице. А у Андрона было вдоволь свободного времени, на него батраки работали.
И вот что ни день, то какая-нибудь забава: на выдумки Конопач был горазд. И это влекло меня.
Ну какой мальчишка откажется, если ему, например, предложат пожить в тайной пещере? Такую мы выкопали с Андроном в обрывистом берегу реки.
Залезть в неё можно было только из-под берега, под саживая и подтягивая друг друга. Так в ней хорошо, соломка постелена, мягко. А поверх — старая овчина, изъеденная молью. И кусок разбитого зеркала у нас вставлен в глиняный угол. И смотрит на нас, как голубой глаз. В пещерке полутьма, а в нём небо отражается. И так хорошо лежать тихо-тихо и смотреть, как внизу ласточки носятся. Между нами и водой — туда, сюда. Кажется, вот-вот крылышками воды коснутся… Особенно интересно, когда тебя ищут и не находят, кличут и не докличутся.
— Саша! Сашок! Сашенька! — зовёт бабушка то ласково, то тревожно, то жалобно.
И так её жалко, сердце надрывается, а сдерживаешься. Губы закусишь, а молчишь. А голос то удаляется, то приближается. Весь измучаешься, весь истомишься, пока бабушка уйдёт.
А потом скатишься под берег комочком. Забежишь наперёд, встретишь её у самого дома:
— Вот он я, бабуся!
Обрадуется, обнимет, поцелует в голову:
— А я-то, глупая, на речке тебя ищу!
И хочется признаться, а не признаёшься. И так интересно жить с тайной в груди. Понимаешь, что делаешь что-то нехорошее, обманывая бабушку, чуешь, что судьба тебя за это накажет, и нет сил остановиться.
Однажды подстерегла нас в пещерке беда. Задремали мы с Андроном на старой вонючей овчине, наевшись до отвала сушёных яблок, которые он стянул из дому, и проснулись от чего-то ужасного, непонятно страшного. Пещерка наша вся содрогалась. Земляной потолок её обваливался. На лица наши сыпались комья глины. И мы не могли открыть запорошённых глаз, слыша над собой какой-то зловещий рёв. А когда сообразили, что это роет над нами землю копытами и ревёт, пуская пену, яростный бык Бодай, мы так и выкатились вон. Скатились прямо в речку. И, как лягушата, прыг-скок подальше.
Только тогда успокоился Бодай, когда и след наш простыл. Пастух никак не мог его отогнать. Оказывается, если бык почует под землёй что-нибудь живое, он приходит в бешенство. Не знаю уж почему. Ещё бы чуть — пещерку он обрушил и нас бы придавил. Больше мы туда не прятались.