— Я опять забыл, Евгений, какой тут у них год,— сказал Кондратьев.

— Две тысячи сто девятнадцатый,— ответил Женя торжественно.— Они называют его просто сто девятнадцатым.

— Ну и что, Евгений,— сказал Кондратьев очень серьезно,— рыжие — они как? — сохранились в двадцать втором веке или совершенно вывелись?

Женя все так же торжественно ответил:

— Вчера я имел честь беседовать с секретарем Экономического Совета Северо-Западной Азии. Умнейший человек и совершенно инфракрасный.

Они засмеялись, рассматривая друг друга. Потом Кондратьев спросил:

— Слушай, Женя, откуда у тебя эта трасса через физиономию?

— Эта? — Женя пощупал пальцами шрам.— Неужели еще видно? — огорчился он.

— А как же,— сказал Кондратьев.— Красным по белому.

— Это меня тогда же, когда и тебя. Но они обещали, что это скоро пройдет. Исчезнет без следа. И я верю, потому что они все могут.

— Кто это — они? — тяжело спросил Кондратьев.

— Как — кто? Люди... Земляне.

— То есть мы?

Женя заморгал.

— Конечно,— сказал он неуверенно,— В некотором смысле... мы.

Он перестал улыбаться и внимательно поглядел на Кондратьева.

— Сережа,— сказал он тихо,— Тебе очень больно, Сережа?

Кондратьев слабо усмехнулся и показал глазами: нет, не очень. «Но скоро будет очень»,— подумал он. Все равно Женя хорошо сказал: «Сережа. Тебе очень больно, Сережа?» Хорошие слова, и он хорошо их сказал. Он сказал их совершенно так же, как в тот несчастный день, когда «Таймыр» зарылся в зыбкую пыль безымянной планеты и Кондратьев во время вылазки повредил ногу. Было очень больно, хотя, конечно, не так, как сейчас. Женя, бросив кинокамеры, полз по осыпающемуся склону бархана, волоча за собой Кондратьева, и неистово ругался, а потом, когда им удалось наконец выкарабкаться на гребень бархана, он ощупал ногу Кондратьева сквозь ткань скафандра и вдруг тихонько спросил: «Сережа. Тебе очень больно, Сережа?» Над голубой пустыней выползал в сиреневое небо жаркий белый диск, раздражающе тарахтели помехи в наушниках, и они долго сидели, дожидаясь возвращения робота-разведчика. Робот-разведчик так и не вернулся — должно быть, затонул в пыли, и тогда они поползли обратно к «Таймыру»...

— О чем ты хочешь писать? — спросил Кондратьев.— О нашем рейсе?

Женя с увлечением принялся говорить о частях и главах, но Кондратьев уже не слышал его. Он смотрел в потолок и думал: «Больно, больно, больно...» И как всегда, когда боль стала невыносимой, в потолке раскрылся овальный люк, бесшумно выдвинулась серая шершавая труба с зелеными мигающими окошечками. Труба плавно опустилась, почти касаясь груди Кондратьева, и замерла. Затем раздался тихий вибрирующий гул.

— Эт-то что? — осведомился Женя и встал.

Кондратьев молчал, закрыв глаза, с наслаждением ощущая, как отступает, затихает, исчезает сумасшедшая боль.

— Может быть, мне лучше уйти? — сказал Женя, озираясь.

Боль исчезла. Труба бесшумно ушла наверх, люк в потолке закрылся.

— Нет-нет,— сказал Кондратьев.— Это просто процедура. Сядь, Женя.

Он попытался вспомнить, о чем говорил Женя. Да, повесть-очерк «За световым барьером». О рейсе «Таймыра». О попытке проскочить световой барьер. О катастрофе, которая перенесла «Таймыр» через столетие...

— Слушай, Евгений,— сказал Кондратьев.— Они понимают, что случилось с нами?

— Да, конечно,— сказал Женя.

— Ну?

— Гм,— сказал Женя.— Они это, конечно, понимают. Но нам от этого не легче. Я, например, не могу понять, что они понимают.

— А все-таки?

— Я рассказал им все, и они заявили: «Понятно. Сигма-деритринитация».

— Как? — сказал Кондратьев.

— Де-ри-три-ни-та-ци-я. Сигма притом.

— Тирьямпампация,— пробормотал Кондратьев.— Может быть, они еще что-нибудь заявили?

— Они мне прямо сказали: «Ваш “Таймыр” подошел вплотную к световому барьеру с легенным ускорением и сигма-дери-тринитировал пространственно-временной континуум». Они сказали, что нам не следовало прибегать к легенным ускорениям.

— Так,— сказал Кондратьев.— Не следовало, значит, прибегать, а мы тем не менее прибегли. Дери... тери... Как это называется?

— Деритринитация. Я запомнил с третьего раза. Одним словом, насколько я понял, всякое тело у светового барьера при определенных условиях чрезвычайно сильно искажает форму мировых линий и как бы прокалывает риманово пространство. Ну... это приблизительно то, что предсказывал в наше время Быков-младший. («Ага»,— сказал Кондратьев.) Это прокалывание они называют деритринитацией. У них все корабли дальнего действия работают только на этом принципе. Д-космолеты. («Ага»,— снова сказал Кондратьев.) При деритринитации особенно опасны эти самые легенные ускорения. Откуда они берутся и в чем их суть — я совершенно не понял. Какие-то локальные вибрационные поля, гиперпереходы плазмы и так далее. Факт тот, что при легенных помехах неизбежны чрезвычайно сильные искажения масштабов времени. Вот это и случилось с нашим «Тай-мыром>.

— Деритринитация,— печально сказал Кондратьев и закрыл глаза.

Они помолчали. «Плохо дело,— подумал Кондратьев.— Д-космолеты. Деритринитация. Этого мне никогда не одолеть. И сломанная спина».

Женя погладил его по щеке и сказал:

— Ничего, Сережа. Я думаю, со временем мы во всем разберемся. Конечно, придется очень много учиться...

— Переучиваться,— прошептал Кондратьев, не открывая глаз.— Не обольщайся, Женя. Переучиваться. Все с самого начала.

— Ну что же, я не прочь,— сказал Женя бодро.— Главное — захотеть.

— Хотеть — значит мочь? — ядовито осведомился Кондратьев.

— Вот именно.

— Это присловье придумали люди, которые могли, даже когда не хотели. Железные люди.

— Ну-ну,— сказал Женя.— Ты тоже не бумажный. Вот слушай. На прошлой декаде я познакомился с одной молодой женщиной...

— Вот как? — сказал Кондратьев. (Женя очень любил знакомиться с молодыми женщинами.)

— Она языковед. Умница, чудесный, изумительный человек.

— Ну разумеется,— сказал Кондратьев.

— Дай мне сказать, Сергей Иванович. Я все понимаю. Ты боишься. А здесь нельзя быть одиноким. Здесь не бывает одиноких. Поправляйся скорее, штурман. Ты киснешь.

Кондратьев помолчал, потом попросил:

— Евгений, будь добр, подойди к окну.

Женя встал и, неслышно ступая, подошел к огромному — во всю стену — голубому окну. В окне Кондратьев не видел ничего, кроме неба. Ночью окно было похоже на темно-синюю пропасть, утыканную колючими звездочками, и раз или два штурман видел, как там загорается красноватое зарево — загорается и быстро гаснет.

— Подошел,— сказал Женя.

— Что там?

— Там балкон.

— А дальше?

— А под балконом площадь,— сказал Женя и оглянулся на Кондратьева.

Кондратьев насупился. Даже Женька не понимает. Одинок до предела. До сих пор не знает ничего. Ничего. Он не знает даже, какой пол в его комнате, почему все ступают по этому полу совершенно бесшумно. Вчера вечером штурман попытался приподняться и осмотреть комнату и сразу свалился в обморок. Больше он не делал попыток, потому что терпеть не мог быть без сознания.

— Вот это здание, в котором ты лежишь,— сказал Женя,— это санаторий для тяжелобольных. Здание шестнадцатиэтажное, и твоя комната...

— Палата,— проворчал Кондратьев.

— ...и твоя комната находится на девятом этаже. Балкон. Кругом горы — Урал — и сосновый лес. Отсюда я вижу, во-первых, второй такой же санаторий. Это километрах в двадцати. Дальше там Свердловск, до него километров сто. Во-вторых, вижу стартовую площадку для птерокаров. Ах, право, чудесные машины. Там их сейчас четыре. Так. Что еще? В-третьих, имеет место площадь-цветник с фонтаном. Возле фонтана стоит какой-то ребенок и, судя по всему, размышляет, как бы удрать в лес...

— Тоже тяжелобольной? — спросил штурман с интересом.

— Возможно. Хотя мало похоже. Так. Удрать ему не удается, потому что его поймала одна голоногая тетя. Я уже знаком с этой тетей, она работает здесь. Очень милая особа. Ей лет двадцать. Давеча она спрашивала меня, не был ли я, случайно, знаком с Норбертом Винером и с Антоном Макаренко. Сейчас она тащит тяжелобольного ребенка и, по-моему, воспитывает его на ходу. А вот снижается еще один птерокар. Хотя нет, это не пте-рокар... А ты, Сережа, попросил бы у врача стереовизор.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: