216

никогда не заискивал перед "новыми людьми" для приобретения популярности. Я

знаю, как однажды пришел к нему незнакомый студент, не в видах получения

какого-нибудь покровительства, а только с желанием открыть свои религиозные и

нравственные сомнения симпатичному человеку, и после довольно

продолжительной беседы с ним вышел в слезах, ободренный и обновленный

душевно. И кажется, это не единственный случай в таком роде. Можно ли было

так действовать на молодежь без горячей любви к ней?

С особенной симпатией относился Ф. М. Достоевский к детям, не только в

знакомых ему семействах, но и совершенно посторонним. Нередко видал я, с

каким участием следил он за детскими играми, входил в их интересы и

вслушивался в их наивные разговоры. Не удивительно, что в сочинениях его мы

находим несколько детских фигур, прелестных как головки Грёза. У меня остался

в памяти один случай, который дает наглядное понятие о том, как ему близко

было все, что касалось интереса детей. Однажды я рассказал ему, что был

свидетелем маленькой сцены на нашей улице. Как-то летом сидел я вечером у

открытого окна. Пастух гнал несколько коров и, остановясь перед нашим домом, -

пустил резкую трель из своей двухаршинной трубы, хорошо известной всем

петербургским жителям, не уезжающим на лето за город. И вот какой-то мальчик-

мастеровой, в пестрядевом халатишке и без сапог, подошел к пастуху и

предложил ему грош за то, чтоб он позволил ему поиграть немного на своем

мусикийском орудии. Пастух согласился, передал ему трубу и начал объяснять, как за нее приняться. Ребенок едва держал этот уродливый и не по силам его

тяжелый инструмент. Сначала щеки его надулись, как пузырь, но ничего не

выходило, потом мало-помалу начали слышаться хотя слабые, однако довольно

резкие отрывистые звуки. Мальчик, видимо, был очень доволен. Но в самом жару

этого музыкального упражнения, когда у него вырвалась такая звонкая трель, что

коровы дружно замывали, откуда-то явился городовой, взял ребенка за ухо и

крикнул: "Что ты, постреленок, балуешь! вот я тебя!" Мальчик оторопел, бросил

трубу и побежал, опустя печально голову.

Когда я рассказал это Федору Михайловичу, он быстро заходил по

комнате и заговорил с жаром:

- Неужели вам этот случай кажется только забавным? Да ведь это драма,

серьезная драма! Бедный мальчишка этот родился в какой-нибудь деревне, по

целым дням был на свежем воздухе, бегал в поле, ходил с ребятишками в лес по

грибы или за ягодами, видел, как овцы пасутся, слышал, как птицы поют. Может

быть, тятька или там дядя какой-нибудь на телегу с сенокоса посадит его или

даже верхом на кобылке даст проехаться. Там у ребенка была какая-нибудь

свистулька, а может, и дудка, и он насвистывал на ней во всю силу своей детской

груди. И вот привезли этого ребенка в Петербург и отдали на года в ученье, или, лучше сказать, на мученье, к какому-нибудь слесарю или меднику, и сидит он с

раннего утра до ночи в подвале душной мастерской, в непроглядном дыму и

копоти, и не слышит ничего, кроме стука молотков по меди и железу да ругани

подмастерьев. Ведь это маленький "мертвый дом", где суждено ему вести

каторжную жизнь много лет, а вернее, бессрочно, как там, в сибирском особом

разряде. Все развлечение его в том только, что хозяин пошлет его сбегать в кабак

217

за водкой, да в светлый праздник он с другими малолетними каторжниками-

ремесленниками пошатается на вонючем дворе, да может постоять у ворот, если

не прогонит дворник. И вот теперь у этого мальчишки завелся грош, и он не проел

его на прянике, не пропил на грушевом квасу, а видит - гонят коровушек и у

пастуха какая-то большая дудка. Он уж слыхал ее. Захотелось ему удовлетворить

высшей, эстетической потребности, так или иначе присущей всякому человеку, и

отдает он свой последний грош пастуху, чтобы дал ему минуту, одну только

минуту, поиграть, хоть несколько звуков выжать из этой, придавленной в душной

мастерской детской груди. Какое удовольствие! какое наслаждение! труба его

звучит, он сам на ней наигрывает, и корова-то замычала, - откликается ему по-

деревенски. Вдруг полицейский блюститель городского порядка и тишины

хватает бедного ребенка за вихор, отнимает у него трубу, грозит ему... Да

поймите же, сколько в этом трогательного, какая это драма! Славный ребенок, бедный ребенок!

В последние годы мне случалось слышать, что Достоевского обвиняли в

гордости и пренебрежительном обращении не только с людьми, мало ему

известными, но даже и с теми, кого он давно и хорошо знал. Говорили, будто, проходя по улице, он умышленно не узнавал знакомых и даже, встречаясь с ними

где-нибудь в доме, не отвечал на поклоны и иногда про человека, давно ему

известного, спрашивал: кто это такой? Может быть, подобные случаи и

действительно были, но мне кажется, это происходило не от надменности или

самомнения, а только вследствие несчастной болезни и большею частию вскоре

после припадков. Кто был свидетелем жестокости этих часто повторявшихся

припадков и видел, какие следы оставляли они на несколько дней, тот поймет, отчего он не узнавал иногда людей довольно близких. Я помню вот какой случай.

Когда я жил в Павловске, Федор Михайлович пришел ко мне как-то вечером. Мы

пили чай. Только что дочь моя подала ему стакан, он вдруг вскочил, побледнел, зашатался, и я с трудом дотащил его до дивана, на который он упал в судорогах, с

искаженным лицом. Его сильно било. Когда через четверть часа он очнулся, то

ничего не помнил и только проговорил глухим голосом: "Что это было со мною?"

Я старался успокоить его и просил остаться у меня ночевать, но он решительно

отказался, говоря, что должен непременно воротиться в Петербург. Зачем

воротиться - он не помнил, но знал только, что нужно. Я хотел послать за

извозчиком, но он и это отклонил. "Лучше пройдем пешком до вокзала; это меня

освежит", - говорил он. Мы вышли, когда уже было довольно темно. Квартира

моя была у самого выезда на Колпинскую дорогу, так что нам предстояло пройти

через весь парк, в эти часы почти безлюдный. Не доходя еще до так называемой

Сетки, Достоевский вдруг остановился и прошептал: "Со мной сейчас будет

припадок!" Кругом не было ни души. Я посадил его на траву у самой дорожки. Он

посидел минут пять, но припадка, к счастию, не было. Мы пошли дальше, но у

самой лестницы, которая недалеко от дворца спускается к мостикам через

Славянку, он снова остановился и, смотря на меня помутившимися глазами, сказал: "Припадок! сейчас припадок!" Однако ж и теперь обошлось тем, что мы

минут десять просидели на скамейке. И это повторялось еще раза два, прежде чем

мы дошли до вокзала. Оттуда послал я сторожа на дачу за его родственником, 218

который тотчас же приехал и проводил его в Петербург. Когда, на другой день, я

поехал навестить его, он был слаб, как будто после болезни, и в первую минуту не

узнал меня. Я думаю, он сам догадывался, что его напрасно подозревают в

гордости.

По рассказам старшего брата, Федор Михайлович еще в детстве был

мальчик крайне впечатлительный и нервный, но впоследствии припадки должны

были еще больше развить в нем чувствительность и раздражительность. Мне

кажется, они имели даже большое влияние на самый характер его творчества.

Если, при жизненной правде и психической верности большей части созданных

им лиц, особенно в последних сочинениях, на них лежит печать какой-то

болезненной фантазии, если они представляются нам точно сквозь какое-то

цветное стекло, в странном колорите, придающем им призрачный вид, - то на все


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: