обращать уже к человеку, почти задремавшему. Я находил такое исполнение
фальшивым с двух, как сказано выше, сторон: с внутренней потому, что
Хлестаков, - именно потому, что он Хлестаков, - раз вообразивши себя
директором департамента с тридцатью тысячами курьеров к его услугам и видя, что его подобострастно слушают, должен непременно все более и более
закусывать удила, с полной, следовательно, невозможностью при этом перейти в
полудремотное состояние; с внешней же стороны оттого, что у самого Гоголя, в
конце этого монолога, после прерывающегося на половине слова "фельдмаршал"
поставлено в ремарке, что Хлестаков "поскальзывается". Как же может
221
поскользнуться человек, покойно сидящий в кресле? И естествен ли в городничем
страх, доводящий его даже до потери способности связно произнести два слова
перед человеком почти уснувшим, и уснувшим еще, очевидно, от опьянения?..
Имея все это в виду, я повел сцену иначе: после слов: "извольте, я принимаю... но
уж у меня..." и т. д. - я повышал тон с грозной интонацией, а через минуту после
того уже вскакивал с места и, продолжая говорить грознее и грознее, принимал
позу героически настроенного сановника, в которой и происходило
"поскальзывание", не переходившее в падение потому, что городничий с
несколькими чиновниками кидались на помощь...
Очень может быть, что (как это весьма часто случается с актерами)
исполнение не соответствовало у меня замыслу, но замысел был совершенно ясен.
Писемский на первой же репетиции вполне одобрил мое понимание этой сцены, сделав замечание только насчет нескольких чисто внешних приемов. Достоевский
- вспоминаю это с удовольствием и понятною, полагаю, гордостью - пришел в
восторг.
"Вот это Хлестаков в его трагикомическом величии!"- нервно заговорил
он и, заметив нечто вроде недоумения на лицах стоявших тут же нескольких
человек, продолжал: "Да, да, трагикомическом!.. Это слово подходит сюда как
нельзя больше!.. Именно таким самообольщающимся героем - да, героем,
непременно героем - должен быть в такую минуту Хлестаков! Иначе он не
Хлестаков!.."
И не раз впоследствии, через много лет после этого спектакля, Федор
Михайлович, при наших встречах, вспоминал об этой сцене и говорил о
необходимости исполнения ее именно в таком духе и тоне...
Но отзывами людей литературных я не удовольствовался; мне хотелось
узнать мнения специалистов, то есть актеров, и я обратился к Мартынову, ценя в
нем не только высокое, гениальное дарование, но и тончайшее критическое чутье, в котором, равно как и в его серьезном и очень обдуманном отношении к
созданию ролей, я хорошо убедился из частых и интимных бесед с этим великим
артистом, - вопреки, замечу кстати, довольно широко распространенному
мнению, что Мартынов был творец бессознательный, что всякий теоретический
взгляд на сценическое искусство был чужд ему, что он играл как бог на душу
положит, и т. п.
Мартынова я не предупредил, что мне, дорожившему в высшей степени
его мнением о моей игре (да и всех остальных) вообще, главным образом
хотелось узнать взгляд его на мое понимание сцены вранья, тем более что уже за
несколько лет до того, в приезд Мартынова в Харьков {7}, я, тогда только что
кончивший курс в университете, играл с ним (как "аматер") второй акт "Ревизора"
и был им одобрен относительно общего характера игры. Я просто просил его
прийти хоть раз посмотреть нас, дать свои указания и советы. Мартынов очень
внимательно смотрел, в антрактах делал замечания и исправления, вообще
относился вполне одобрительно, но после третьего действия отвел меня в сторону
и сказал:
- Послушайте, отчего вы сцену хвастовства Хлестакова ведете так?
- Как, Александр Евстафьевич?
222
- Да что-то по-особенному... мне показалось...
- Неправильно?
- Как вам сказать?.. Странно что-то... выходит как-то скорее драматично, чем комично... Вы у кого-нибудь переняли эту манеру или сами додумались?..
И когда я ему ответил, что "сам додумался", что, напротив того, все
Хлестаковы играли эту сцену как раз наоборот, он спросил:
- На каком же основании вы нашли, что нужно играть так, как вы играете?
Я объяснил в нескольких словах соображение, которым руководился,
Мартынов немного подумал и сказал:
- Не хочу решать сразу... Вопрос любопытный... Приходите ко мне
сегодня вечером - потолкуем на свободе.
Конечно, я поспешил к нему и с нетерпением ждал его "решения".
- Я сегодня, прийдя с вашей репетиции домой, - сказал он, - нарочно
прочел снова третье действие, прочел и письмо Гоголя о представлении
"Ревизора"8, потом соображал самым основательным образом и...
- И я должен считать себя побитым?
- Вообразите, что нет; прихожу к заключению, что вы правы... Только у
вас в исполнении есть недочетик, и недочетик не маленький; надо его непременно
исправить. Я, должно быть, ради его и не согласился с первого раза с вами.
- Что же это? Укажите, пожалуйста!
- Видите ли, Федор Михайлович очень это хорошо сказал вам, как вы мне
передавали, что положение Хлестакова в этой сцене трагикомическое, как это
называется... Только видите... не знаю, как это вам пояснее сказать... (Мартынов
вообще выражал свои мысли, свои теоретические взгляды с трудом, оттого
многие, знавшие его не близко и судившие по первому впечатлению, близоруко
считали его "ограниченным".) Коли трагикомическое, так ведь надо, чтобы тут
было и трагическое и комическое... Вы Хлестакова делаете, как это называется, героем - и позою делаете, и тоном, и жестами; у вас это и выходит хорошо (хоть
один раз "сорвался" голос, а от этого боже храни актера!), но собственно
комического-то мало, в лице мало, в мимике, ну, в гримасе даже, потому что тут и
без гримасы нельзя... Не знаю, как бы вам это объяснить, понимаете ли вы меня...
Да вот лучше постойте, я вам на деле покажу... Посуфлируйте мне, - с книгой не
так ловко.
Он уселся в кресло и под мое "суфлерство" стал говорить довольно
известный ему на память, как оказалось, монолог, начинающийся с рассказа о
петербургских балах. Чтение это меня не удовлетворяло. Мартынов, будучи
великим актером, был плохой чтец (так, например, монологи Фамусова он читал
весьма посредственно), да и роль Хлестакова была совсем не в его средствах; но
когда он, играя теперь уже по-моему, так как давал мне урок, вскочил с кресла и
принял "героическую" позу, то выражение его лица, по мере того как он говорил, делалось до такой степени комическим, "гримаса", о которой он упоминал и
которая на самом деле вышла удивительным мимическим движением, произвела
такой художественный контраст между "трагическим" и "комическим", такое
художественно-пропорциональное распределение их, что я в одно мгновение
понял как нельзя яснее то, чего не мог с достаточной ясностью изложить мне за
223
минуту перед этим мой гениальный учитель... Да, я понял, но не менее хорошо
понял и то, что, вполне усвоив этот урок теоретически, в практическом
применении останусь бледнейшею копиею своего образца. Во всяком случае, однако, судя по тому, что говорили мне Мартынов, Писемский и некоторые
другие на генеральной репетиций, урок этот прошел не даром. <...> С. В. Ковалевская
Софья Васильевна Ковалевская (1850-1891) - известный математик,
доктор философии и магистр изящных искусств. Наряду с многими выдающимися
трудами по математике и физике (см. в сб. "Памяти С. В. Ковалевской", изд. АН