редкого зверя, и наконец кончили тем, что уселись тут же на диване, да так и
просидели до конца его визита.
Анюта злилась, что ее первое свидание с Достоевским, о котором она так
много наперед мечтала, происходит при таких нелепых условиях; приняв свою
злую мину, она упорно молчала. Федору Михайловичу было и неловко и не по
себе в этой натянутой обстановке; он и конфузился среди всех этих старых
барынь, и злился. Он казался в этот день старым и больным, - как всегда, впрочем, когда бывал не в духе. Он все время нервно пощипывал свою жидкую русую
бородку и кусал усы, причем все лицо его передергивалось.
Мама изо всех сил старалась завязать интересный разговор. С своею
самою светскою, любезною улыбкой, но видимо робея и конфузясь, она
подыскивала, что бы такого приятного и лестного сказать ему и какой бы вопрос
предложить поумнее.
Достоевский отвечал односложно, с преднамеренной грубостью. Наконец,
a bout de ses resources {исчерпав все свои возможности (франц.).}, мама тоже
замолчала. Посидев с полчаса, Федор Михайлович взял шляпу и, раскланявшись
неловко и торопливо, но никому не подав руки, вышел.
По его уходе Анюта убежала к себе и, бросившись на кровать, разразилась
слезами.
- Всегда-то, всегда-то всё испортят! - повторяла она, судорожно рыдая.
Бедная мама чувствовала себя без вины виноватой. Ей было обидно, что за
ее же старания всем угодить на нее же все сердятся. Она тоже заплакала.
- Вот ты всегда такая: ничем не довольна! Отец сделал по-твоему,
позволил тебе познакомиться с твоим идеалом, я целый час выслушивала его
грубости, а ты нас же винишь! - упрекала она дочь, сама плача как ребенок.
Словом, всем было скверно на душе, и визит этот, которого мы так ждали, к которому так наперед готовились, оставил по себе претяжелое впечатление.
Однако дней пять спустя Достоевский опять пришел к нам, и на этот раз
попал как нельзя более удачно: ни матери, ни тетушек дома не было, мы были
одни с сестрой, и лед как-то сразу растаял. Федор Михайлович взял Анюту за
руку, они сели рядом на диван и тотчас заговорили как два старые давнишние
приятеля. Разговор уже не тянулся, как в прошлый раз, с усилием переползая с
одной никому не интересной темы на другую. Теперь и Анюта и Достоевский как
бы торопились высказаться, перебивали друг друга, шутили и смеялись.
229
Я сидела тут же, не вмешиваясь в разговор, не спуская глаз с Федора
Михайловича и жадно впивая в себя все, что он говорил. Он казался мне теперь
совсем другим человеком, совсем молодым и таким простым, милым и умным.
"Неужели ему уже сорок три года! - думала я. - Неужели он в три с половиной
раза старше меня и больше чем в два раза старше сестры! Да притом еще великий
писатель: с ним можно быть совсем как с товарищем!" И я тут же почувствовала, что он стал мне удивительно мил и близок.
- Какая у вас славная сестренка! - сказал вдруг Достоевский совсем
неожиданно, хотя за минуту перед тем говорил с Анютой совсем о другом и как
будто совсем не обращал на меня внимания.
Я вся вспыхнула от удовольствия, и сердце мое преисполнилось
благодарностью сестре, когда в ответ на это замечание Анюта стала рассказывать
Федору Михайловичу, какая я хорошая, умная девочка, как я одна в семье ей
всегда сочувствовала и помогала. Она совсем оживилась, расхваливая меня и
придумывая мне небывалые достоинства. В заключение она сообщила даже
Достоевскому, что я пишу стихи {6}: "Право, право, совсем недурные для ее лет!"
И, несмотря на мой слабый протест, она побежала и принесла толстую тетрадь
моих виршей, из которой Федор Михайлович, слегка улыбаясь, тут же прочел два-
три отрывка, которые похвалил. Сестра вся сияла от удовольствия. Боже мой! Как
любила я ее в эту минуту! Мне казалось, всю бы жизнь отдала я за этих двух
милых, дорогих мне людей.
Часа три прошли незаметно. Вдруг в передней раздался звонок: это
вернулась мама из Гостиного двора. Не зная, что у нас сидит Достоевский, она
вошла в комнату еще в шляпе, вся нагруженная покупками, извиняясь, что
опоздала немножко к обеду.
Увидя Федора Михайловича так запросто, одного с нами, она ужасно
удивилась и сначала даже испугалась. "Что бы сказал на это Василий
Васильевич!" - было ее первою мыслью. Но мы бросились ей на шею, и, видя нас
такими довольными и сияющими, она тоже растаяла и кончила тем, что
пригласила Федора Михайловича запросто отобедать с нами.
С этого дня он стал совершенно своим человеком у нас в доме и, ввиду
того что наше пребывание в Петербурге должно было продолжаться недолго, стал
бывать у нас очень часто, раза три, четыре в неделю.
Особенно хорошо бывало, когда он приходил вечером и, кроме него, у нас
чужих не было. Тогда он оживлялся и становился необыкновенно мил и
увлекателен. Общих разговоров Федор Михайлович терпеть не мог; он говорил
только монологами, и то лишь под условием, чтобы все присутствующие были
ему симпатичны и слушали его с напряженным вниманием. Зато, если это
условие было выполнено, он мог говорить так хорошо, картинно и рельефно, как
никто другой, кого я ни слышала.
Иногда он рассказывал нам содержание задуманных им романов, иногда -
сцены и эпизоды из собственной жизни. Живо помню я, например, как он
описывал нам те минуты, которые ему, приговоренному к расстрелянию,
пришлось простоять, уже с завязанными глазами, перед взводом солдат, ожидая
230
роковой команды: "Стреляй!" - когда вдруг наместо того забил барабан и пришла
весть о помиловании {7}.
Помнится мне еще один рассказ. Мы с сестрой знали, что Федор
Михайлович страдает падучей, но эта болезнь была окружена в наших глазах
таким магическим ужасом, что мы никогда не решились бы и отдаленным
намеком коснуться этого вопроса. К нашему удивлению, он сам об этом
заговорил и стал нам рассказывать, при каких обстоятельствах произошел с ним
первый припадок. Впоследствии я слышала другую, совсем различную, версию на
этот счет: будто Достоевский получил падучую вследствие наказания розгами, которому подвергся на каторге {8}. Эти две версии совсем не похожи друг на
друга; которая из них справедлива, я не знаю, так как многие доктора говорили
мне, что почти все больные этой болезнью представляют ту типическую черту, что сами забывают, каким образом она началась у них, и постоянно фантазируют
на этот счет.
Как бы то ни было, вот что рассказывал нам Достоевский. Он говорил, что
болезнь эта началась у него, когда Он был уже не на каторге, а на поселении. Он
ужасно томился тогда одиночеством и целыми месяцами не видел живой души, с
которой мог бы перекинуться разумным словом. Вдруг совсем неожиданно
приехал к нему один его старый товарищ {9} (я забыла теперь, какое имя называл
Достоевский). Это было именно в ночь перед светлым Христовым воскресеньем.
Но на радостях свидания они и забыли, какая это ночь, и просидели ее всю
напролет дома, разговаривая, не замечая ни времени, ни усталости и пьянея от
собственных слов.
Говорили они о том, что обоим всего было дороже, - о литературе, об
искусстве и философии; коснулись наконец религии.
Товарищ был атеист, Достоевский - верующий, оба горячо убежденные,
каждый в своем.
- Есть бог, есть! - закричал наконец Достоевский вне себя от возбуждения.
В эту самую минуту ударили колокола соседней церкви к светлой Христовой
заутрене. Воздух весь загудел и заколыхался.
- И я почувствовал, - рассказывал Федор Михайлович, - что небо сошло на
землю и поглотило меня. Я реально постиг бога и проникнулся им. Да, есть бог! -