Как мы уже говорили, в Риме Цицерон был обласкан народной любовью. В 76 году его выбрали квестором на следующий год. Квестура была началом карьеры для римлянина, первой ступенью лестницы почета. Молодые аристократы, сверстники Цицерона, относились к такому избранию с полным спокойствием. Их отцы, деды, прадеды — словом, весь бесчисленный ряд предков, сколько хватало глаз, занимал высшие должности в Риме. Они были еще в пеленках, а родные уже прочили им такую же судьбу. Поэтому они чувствовали себя как бы принцами крови, а на магистратуры смотрели как на свое наследственное владение. Вот почему Цицерон однажды с горькой иронией заметил, что они получают должности во сне (Verr., II, 6, 180). Совсем иное дело наш герой. Уроженец крошечного городка, он был в Риме чужаком. Но с ранней юности, когда он, небогатый, безвестный провинциал, приехал в столицу, он страстно мечтал о славе. Как он жаждал приблизиться к той головокружительно высокой лестнице почестей, на вершине которой смутно сиял консулат! И вот наконец он на первой ступени.
Он был страшно взволнован. То был его дебют. Ему казалось, что это труднейший экзамен, от успеха которого зависит все его будущее, сама жизнь. «Я представлял себе, что глаза всех обращены на одного меня, что я со своей квестурой выступаю на какой-то всемирной сцене», — признавался он пять лет спустя (Verr., II, 5, 85).
Ему выпал жребий быть квестором в Сицилии, в Лилибее. И вот в конце этого же года он, замирая от волнения, взошел на борт корабля, отправлявшегося в Сицилию. Этот большой и благодатный остров издревле был заселен греками. Но судьба их сложилась иначе, чем у их соплеменников на Балканах. Там процветали свободные города — Афины, Спарта, Фивы. Сицилийцы же рано попали под власть тиранов — сильных военных диктаторов. В результате они фактически не вкусили свободы, не узнали, говоря словами Геродота, горька она или сладка. Зато они пристрастились к уюту и комфорту и жили в такой роскоши, которая и не снилась афинянам или спартанцам. Они любили мирную жизнь, их дома светились великолепием, а сицилийская кухня славилась на весь мир. В годы Пунических войн остров стал ареной борьбы Рима и Карфагена и вскоре окончательно подпал под власть Рима. Сицилийцы примирились с потерей независимости на редкость легко. Остров процветал под защитой римской армии. Сицилия была плодороднейшей страной. Она стала настоящей житницей Средиземноморья и кормила своим хлебом чуть не всю Италию. Цицерон как раз и должен был следить за тем, чтобы хлеб в должном количестве отсылался в Италию, которая только-только оправлялась после гражданских войн.
Вначале сицилийцам совсем не понравился новый квестор. Они нашли, что он чересчур уж ревностно выполняет свои обязанности. Греки привыкли, что должностных лиц легко смягчить подарками и они начинают сквозь пальцы смотреть и на них и на свой долг (Plut. Cic., 6). Так что, можно сказать, новые подданные встретили нашего героя неприветливо. Но уже вскоре эта неприязнь исчезла и уступила место сердечной дружбе и даже — со стороны восторженных греков — самой пылкой любви.
И это неудивительно. Цицерон, казалось, был создан, чтобы стать замечательным наместником. Прежде всего этот безалаберный и непрактичный в частной жизни человек каким-то чудом превращался в делового, четкого и разумного администратора. За свою квестуру он поставил Италии хлеба больше, чем все его предшественники, а между тем не было никаких притеснений, никакого гнета, ни малейшего недовольства. Затем это был человек кристальной честности и необыкновенной порядочности. Даже речи не могло идти о том, чтобы он воспользовался своей огромной властью в корыстных целях или позволил себе в том или ином виде принять взятку. Но этого мало. Он отличался какой-то почти смешной щепетильностью и необыкновенной деликатностью. Больше всего он боялся быть кому-нибудь из своих подданных в тягость. Он даже никогда не пользовался транспортом на общественный счет. Наконец, в нем было очень сильно чувство долга. Он считал, что обязан непрестанно думать о благе вверенных его попечению людей. Несколько лет спустя он писал в письме к брату, который ехал в греческие провинции: «Со всеми ними надо обходиться ласково… Люби тех, кого сенат и римский народ поручили твоей верности и отдали под твою власть, оберегай их, желай увидеть как можно более счастливыми. Если бы тебе выпал жребий управлять африканцами, испанцами или галлами, свирепыми варварскими племенами, все равно ведь твоя гуманность велела бы тебе заботиться об их благе, неусыпно думать об их пользе и благополучии. Но, когда мы поставлены управлять тем народом, который не только сам гуманен, но от которого, как мы считаем, гуманность пришла к другим племенам, конечно же мы прежде всего должны проявить ее по отношению к тем, от кого получили… Нам хотелось бы на их собственном примере показать, чему мы от них научились» (Q. fr., I, 16; 27–28).
О поведении самого Цицерона в провинции можно судить по рассказу о его наместничестве в Киликии. «Он, — рассказывает Плутарх, — выполнил поручение безукоризненно и пресек мятеж… не силой оружия, но мерами кротости. Даров он не принял даже от царей и освободил жителей провинции от пиров в честь наместника, напротив, самые образованные из них получали приглашение к его столу, и он что ни день потчевал гостей без роскоши, но вполне достойно. В доме его не было привратника и ни один человек не видел Цицерона лежащим праздно: с первыми лучами солнца он уже стоял или расхаживал у дверей своей спальни, приветствуя посетителей» (Plut Cic., 36).
Это было двадцать пять лет спустя. Сейчас же он так волновался, когда вновь и вновь думал об этом сложнейшем экзамене, что доходил до крайности — почти не спал и не отдыхал. Позже он, вспоминая те дни, писал: «Я представлял себе… что я должен отказывать себе во всех удовольствиях, заглушая в себе… даже законные требования самой природы» (Verr:, II, 5, 35).
Уже из письма его видно главное — помимо чувства долга он наделен был сердцем мягким и отзывчивым, которое болело, видя чужие страдания. Поэтому меня ничуть не удивляет сообщение, что во время своего наместничества он не только никого не наказал — прощал даже виновных, — но ни разу не повысил голоса (Plut. Cic., 36).
Естественно, по всему острову разнесся слух об этом удивительном квесторе. У всех на устах были «его ревностное отношение к службе, его справедливость и мягкость» (Plut. Cic., 6). Прибавляли, что это человек на редкость симпатичный — он вежлив, прост, очень весел и общителен. Притом он говорит на чистейшем аттическом диалекте, словно родился в Афинах, может часами рассуждать на самые отвлеченные философские темы, и разговор его интересен, зажигателен, остроумен. Естественно, вскоре у него появилось бесчисленное множество друзей и гостеприимцев по всей Сицилии. Такое поведение он, между прочим, считал необходимым для наместника. «Он считал недопустимым, что ремесленники, пользующиеся бездушными орудиями и снастями, твердо знают их название, употребление и надлежащее место, а государственный муж, которому для успешного выполнения своего долга необходимы помощь и служба живых людей, иной раз легкомысленно пренебрегает знакомством с согражданами. Сам он взял за правило не только запоминать имена, но стараться выяснить, где кто живет» (Ibid., 7).
Но если Цицерон понравился сицилийцам, то и сам он был в восторге от Сицилии. И неудивительно. Тысячи приезжих ежедневно высаживались на острове, чтобы полюбоваться его красотами. И к ним тут же кидались целые стаи гидов, мистагогов. Здесь было все, способное восхитить и наивных богомольцев, и тонких ценителей искусства. Ведь именно в Сицилии Аид похитил богиню Персефону, когда она играла с подругами на цветущем лугу; в Сицилии паслись коровы Солнца, которых так неосторожно зарезали спутники Одиссея; в Сицилии тот же Одиссей повстречал чудовищного великана людоеда Циклопа Полифема. И мистагоги непременно показывали доверчивым пилигримам места, где происходили эти замечательные события. А кроме того, сицилийские тираны, подобно флорентийским Медичи, были великими поклонниками всех свободных искусств. Они покупали статуи и картины знаменитейших мастеров, они приглашали великих скульпторов и художников. Храмы были расписаны великолепными картинами, у их дверей стояли чудеснейшие изваяния, двери поражали тончайшей инкрустацией, даже чаши для жертвоприношений и кадильницы были удивительными произведениями искусства. Так что остров казался настоящим музеем под открытым небом.