Ночью я подъезжал к Гераклее, рассказывает Цицерон; вдруг вдали показался яркий свет факелов. В недоумении глядел наш герой на странное зрелище. Приблизившись, он разглядел наконец, что навстречу ему двигалось шествие с факелами в руках. То были закутанные в покрывала женщины, все в черном. Толпа молча расступилась, и на землю перед Цицероном, рыдая, упала женщина. То была мать одного из казненных юношей. «Называя меня своим спасителем, тебя — своим палачом, она припала к моим ногам и так взмолилась ко мне, плача о своем сыне, как будто от меня зависело вызвать его из могилы».
И я требую от имени моих клиентов, заключает Цицерон, правосудия, ибо даже если бы судьей Верреса был его родной отец, он не мог бы его оправдать (II, 5, 101–133).
Казнь капитанов была поистине ужасным преступлением. Но на совести Верреса было нечто еще более страшное. Если бы, говорит Цицерон, я поведал о нем не людям, а зверям, если бы рассказал об этом стоя в дикой пустыне, среди скал и утесов — даже бессловесные твари, даже немые камни задрожали бы, потрясенные (Verr., II, 5, 171). «Тут речь идет о нашей крови, о нашей жизни» (II, 5, 139). Но эту страшную тайну наместнику удавалось пока скрывать от мира.
Давно уже по Сицилии ходили неясные, но упорные слухи о том, что наместник схватил каких-то римских граждан. И вот Цицерон пошел по этой нити, по этому кровавому следу. Нить то и дело обрывалась, след терялся, улики исчезали. Но наш герой не отступал. И наконец след привел его к сицилийским каменоломням. Так называлась знаменитая сицилийская тюрьма. То были ужасные каторжные норы; именно там нашли свой конец почти все афиняне, участники Сицилийской экспедиции, захваченные в плен сицилийцами в 413 году.
Многие надежные свидетели рассказывали Цицерону, что Веррес превратил подвластный ему остров в настоящий пиратский притон. Он нападал на торговые суда, а купцов и команду бросал в каменоломни (II, 5, 154). Но, если это правда, куда же делись потом все эти несчастные узники?
Вот что необходимо было узнать Цицерону. И он узнал это. Да, он добыл улику, улику неопровержимую, страшную. Ему удалось достать тюремный журнал. Здесь значилось, кто и когда попал в тюрьму, кто и когда из нее вышел и, наконец, кто был там казнен. Эту бумагу Веррес не доверял никому, он прятал ее на своей груди. Но все напрасно. Что сделал Цицерон, какие чудеса совершил, мы не знаем. Нам известно одно: бумага оказалась в его руках!
Вот этот журнал. Да, здесь много имен римлян, попавших в тюрьму. Но где же пометки о том, что они освобождены? Их нет. Веррес, конечно, скажет, что все они вдруг умерли от какой-нибудь эпидемии? Вряд ли ему кто-либо поверит. И потом… Потом у Цицерона есть точные сведения о том, где они. Нет, они не умерли от эпидемии. В этом самом журнале черным по белому против их имени стоит слово EDIKAITHESAN. Веррес, человек совершенно невежественный, слова этого не понял. А между тем на сицилийском диалекте греческого языка это означает КАЗНЕНЫ.
Такого ужасного злодеяния никто не подозревал. Римский гражданин был неподсуден наместнику. Судить его мог только римский суд. Римского гражданина нельзя было заточить в тюрьму или наказать телесно. Эти действия в глазах римлян равнялись святотатству. Великие цари мира трепетали при одной мысли оскорбить римского гражданина.
— Если бы какой-нибудь царь, или иностранная община, или чужое племя позволили себе нечто подобное… римское государство… объявило бы им войну (II, 5, 146–149).
Но главное впереди. Был среди этих несчастных один; звали его Гавий. Каким-то чудом, несмотря на расставленные повсюду караулы, ему удалось бежать. Он бросился в Мессану, порт, стоящий на берегу пролива, отделяющего Сицилию от Италии. Наконец он достиг Мессаны. Беглец вздохнул спокойно — все ужасы позади, несколько часов — и он в Италии. С восторгом глядел он на родные берега. После страшной тюрьмы, после мучений и опасностей, после мрака и смерти, которые его окружали, он наслаждался светом и свободой и «вдыхал воздух законности». С нетерпением поджидал он корабль. Наконец судно причалило. Он поспешно стал всходить по трапу и… чьи-то руки схватили его сзади.
Мессана была словно бы родовое пиратское гнездо Верреса, его разбойничья берлога. Туда он стаскивал захваченную добычу. Там он прятал самое ценное. Жители же были его братья-разбойники, с которыми он щедро делился награбленным. Они были связаны с ним преступлением, а потому верны ему душой и телом. И вот местные власти узнают, что в городе появился какой-то римлянин. Говорят, он бежал из тюрьмы. Теперь он уезжает и грозится все рассказать в столице. Этого допускать нельзя. Беглеца необходимо схватить во что бы то ни стало.
И вот Гавий схвачен. Его стащили с корабля и вдруг стало известно, что в город пожаловал сам наместник. Услужливые друзья бегут к нему навстречу и, поравнявшись с его носилками, сообщают радостную новость — Гавий схвачен. Когда Веррес узнал обо всем, его неожиданно охватило бешенство. Глаза его засверкали, лицо перекосилось. Он приказал нести носилки на главную площадь. Туда же велено привести беглеца.
Его поставили перед креслом Верреса. Наместник сделал знак своим приспешникам, и с Гавия сорвали одежду, а руки скрутили за спиной. Мужество не изменило Гавию в эту страшную минуту. Он не стал плакать, унижаться и просить пощады. Он громко и твердо заявил, что он римский гражданин и Веррес — святотатец. И тогда, совсем озверев, Веррес велел соорудить крест.
— Да, крест для этого несчастного, замученного человека, для него, который и в глаза не видел этого омерзительного орудия.
Веррес с ядовитой улыбкой приказал поставить крест на самом берегу залива.
— Пусть он с высоты видит Италию и взывает оттуда к законам!
«Мы осуждаем человека, заключающего в оковы римского гражданина, считаем преступником того, кто подвергает его ударам, ненавидим наравне с братоубийцей того, кто его убивает; как же назвать человека, приказывающего его распять!»
До Верреса дошли слухи о том, что его страшное преступление выплыло наружу. Он теперь уверяет, что распятый им человек, выдававший себя за римского гражданина, был на самом деле шпионом восставших рабов, присланным в Сицилию из южной Италии. Поэтому-то он и повесил его на берегу в назидание его товарищам.
— Но я намерен доказать, что тот Гавий, в котором ты усмотрел внезапно объявившегося шпиона, был заключен тобою же в сиракузские каменоломни; я докажу это не только данными сиракузского тюремного журнала — ты способен ответить, что я пользуюсь случайно встречающимся в этой книге именем Гавия, по собственной выдумке даю это же имя и твоей жертве, чтобы иметь возможность отождествить обоих — нет, я вызову сколько тебе угодно будет свидетелей, которые покажут, что он — то самое лицо, которое ты заключил в сиракузские каменоломни. Я вызову затем его земляков и друзей — консанцев, которые покажут… что тот Гавий, которого ты распял, был римским гражданином из муниципия Консы, а не шпионом.
Нет, Верресу не выпутаться. Его вина доказана.
— Нет имени, которое соответствовало бы столь нечестивому злодеянию… Нет, не Гавия… обрек ты мучительной казни, а общее дело свободы и гражданства… Все римские граждане должны считаться братьями по крови… Все римские граждане, как присутствующие, так и отсутствующие… взывают к вашей справедливости, просят у вас помощи, все их права… вся их свобода зависят от вашего приговора (II, 5, 160–179).
В эти дни Цицерон не знал покоя. «В 50 дней я успел исколесить всю Сицилию», — говорит он (I, 6). Часами напролет, без отдыха скакал он по бездорожью, через горы, в бурю, снег, дождь. Ранняя весна — суровое время в горах. В течение дня ему надо было опросить десятки свидетелей. Ночью при свете лампады он записывал то, что узнал. Он признавался, что в эти 50 дней почти не спал (Ibid.). Зато перед отъездом он мог с удовлетворением записать: «Никто никогда, насколько помнят люди, не выступал в суде более подготовленным… более знакомым со своим делом» (I, 32).