ни, имевших огромное влияние на углубление его пи
сательского самосознания. Это — смерть, тотчас после рож
дения, его ребенка и смерть его отца. Обе эти личные по
тери — желанного ребенка, который жил несколько ча
сов 30, отца, которого он всю жизнь не видел 31, пережи
ты им были как тяжелые правонарушения космического
порядка, усилив общее сознание неблагополучия мира,
обострив его одиночество, из которого он искал выхода,
и озлив его порывы на волю из клетки.
Первым по времени его порывом были его статьи в
«Золотом руне». Публицист в нем жил крепко. Студенче
ской его работой было исследование о Болотове. Страни
цы «Золотого руна» были первые, на которых он мог про
думать свои мысли. Он не смутился тем, что его голос
прозвучал из цитадели купеческого эстетизма. Начал он
свою работу в «Золотом руне» с теоретической статьи
«Слова и краски» (если память не искажает названия, но
смысл тот), в которой цитировал мои стихи 32. Помню, с
лукавой и доброй улыбкой показал он мне этот номер. Но
не об эстетике хотел он говорить. Он обложился зелеными
книжками «Знания», презираемого у эстетов, внимательно
перечел всю беллетристику реалистов и дал ряд очерков
о Горьком и других 33. Это был прямой шаг на волю из
узкого круга эстетизма, который его душил. Внутри кру
га статьи были встречены с враждебным недоумением.
Вне круга они не получили эха, потому что «Золотое
руно» не доходило до широкого читателя. Круг был на
столько узок, что, помню, когда я мог поехать к Льву
Толстому, мне вбивалось в голову, что это неприлично.
Печататься можно было только в «Орах», «Грифе»,
337
«Скорпионе». С трудом принимался «Шиповник». И вот в
этом воздухе прозвучал вдруг отчетливый, всем напере
кор, голос Блока о реалистической литературе. Этот голос
заглох, и статьи сыграли значение только для Блока, как
проверка самого себя.
Опять его энергия ушла вглубь. Стала нарастать тема
«Руси», которая впоследствии дошла до «Скифов». Свое
образное народничество Блока вскоре выразилось в его
переписке с Клюевым. Одной из своих знакомых он писал
в то время: «Сестра моя, Христос среди нас. Это — Нико
лай Клюев» 34. Мессианство в России, высокая предна
значенность ее народа и жажда найти и утвердить свою
личную близость с народной стихией — вот дорога, на ко
торую выходил Блок из эстетики.
Мы часто говорили с ним об Александре Добролюбове,
«ушедшем в народ». Он любил Ивана Коневского. И при
редких приходах в город Леонида Семенова, тоже ушед
шего в деревню, он всегда с ним виделся. Его взволновал
Пимен Карпов 35. В Клюева он крепко поверил. Благода
ря тому, что Клюев целиком использовал Блока в ранних
своих стихах, он казался Блоку родным. Блока не могло
не радовать, что его слово пустило корни в народ, вопло
щением которого казался и показывал себя Клюев. В этих
настроениях подошел Блок к первому своему опыту боль
шого театра — «Песне Судьбы».
Все, о чем я сейчас пишу, и статьи, и пьесы, и поэма,
давались Блоку с большим трудом. Работать он умел и
любил. Знал высшее счастье свободного и совершенного
творчества. «Снежная маска», «Двенадцать» и многие
циклы писал он в одну ночь 36. Но на пьесы и поэму он
тратил огромные силы.
Но не было и не могло быть тогда театра, который дал
бы ему возможность развиться в драматурга. «Песню
Судьбы» Блок непременно хотел ставить в Художествен
ном. В результате долгих переговоров постановка все-
таки не состоялась. (То же повторилось через несколько
лет с «Розой и Крестом».) Эта неудача была тяжелым
ударом для Блока. Неудача на премьере не испугала бы
его. Но невозможность постановки подрывала его драма
тургию. Круг был заколдован. Опять разбивалось на му
чительные строфы возлелеянное им сокровище, и боль
шие замыслы дробились на лирические циклы.
Театральные техники могут сколько угодно рассуж
дать о несовершенстве пьес Блока. Но то, что он видел на
338
сцене только «Балаганчик» и, кажется, «Незнакомку», ле
жит клеймом позора на его эпохе, па ее культуре. Блок
мог создать театр. Помню, с какой любовью перевел он
«Действо о Теофиле» для дризеновского Старинного
театра, как волновала его атмосфера театра. Романтиче
ская лирика неминуемо разрешается театром. Из проти
воречия между вечным идеалом и остро наблюдаемой ре
альностью родится ирония (путь Гейне, которого любил
и переводил Блок, и его личный путь), которая может
вырасти в сатиру. Театр был самым естественным выхо
дом для Блока на широкий путь. И он оказался за семью
заставами. Среда, эпоха, с одной стороны, не давала Бло
ку довести свою драматургию до наглядного совершен
ства, с другой стороны, омещанила весь театральный ап
парат до того, что в нем не нашлось ни одних подмостков
для опытов Блока в театре. Вспоминая все перипетии
театральной работы Блока, я думаю, что самым тяжелым
в его литературной, в общем победительной, жизни были
его неудачи в театре.
Но большая сила, не вмещавшаяся в лирику, рвалась
наружу. Оставался только эпос. Я отчетливо помню, что
был момент, когда Блок пробовал писать рассказы. Мне
он говорил об этом с какой-то недоуменно-покаянной
улыбкой, но текста не показывал. Как будто он показывал
их Леониду Андрееву, с которым одно время был в друж
бе. Может быть, видел их З. И. Гржебин («Шиповник»).
Не знаю, сохранились ли они 37. Но, во всяком случае,
они были бы любопытнейшим и ценнейшим документом
его усилий разорвать кольцо лирики. Так или иначе, и
эта попытка не удалась.
Следующим опытом было «Возмездие».
С похорон отца в Варшаве Блок вернулся сосредото
ченным и встревоженным. «Весь мир казался мне Варша
вой». В стихах, посвященных сестре («Ямбы»), раскры
лись все раны, нанесенные поэтическому сознанию Блока
еще в юности, на берегах Невки, социальными контраста
ми. Незнакомка закуталась в меха и ушла. Язвы мира
предстали опустошенной душе поэта. Он задумывает
своих «Ругон-Маккаров». Паутина символики истлела под
упрекающим взором парижских нищих 38. Взор поэта
ослеп к вечно сущему или, вернее, стал искать его на
земле, в реальности. Этот кризис символической техники
у Блока был выражением общего кризиса, в который
вступил символизм. Блок начал «Возмездие» аналити-
339
чески, прощупывая предметы мира насквозь, замечая все,
вплоть до спичечной коробки 39 в кабинете, из которого
в гробу унесли отца. И, может быть, сразу бы он закон
чил большую работу. Но вскормившее его болото оплело
его и не выпускало.
Я помню первое чтение «Возмездия», в присутствии не
многих, у Вячеслава Иванова. Поэма произвела ошелом
ляющее впечатление. Я уже начинал тогда воевать с сим
волизмом, и меня она поразила свежестью зрения, богат
ством быта, предметностью — всеми этими запретными
для всякого символиста вещами. Но наш учитель глядел
грозой и метал громы. Он видел разложение, распад, как
результат богоотступничества, номинализма, как говори
ли мы немного позднее, преступление и гибель в этой
поэме. Блок сидел подавленный. Он не умел защищаться.
Он спорить мог только музыкально. И когда Вячеслав
пошел в атаку, развернув все знамена символизма, нео
фит реализма сдался почти без сопротивления 40. Поэма
легла в стол, где пробыла до последних лет, когда Блок
сделал попытку если не докончить, то привести ее в по
рядок. Это воспоминание — одно из самых тяжелых у