Стало тихо, лишь откуда-то из мрака доносились крики офицеров, ржание лошадей да грохот и скрип телег. В задних вагонах и на платформах продолжалась погрузка.

Прошло около часа, и все затихло.

Но вот мимо крупным шагом прошли двое с фонарем. Послышались какие-то голоса, и резко прозвучал кондукторский свисток. Ему надтреснутым гудком ответил паровоз. Состав заскрипел, заскрежетал и пополз.

Многие солдаты испуганно закрестились — первый раз ехали на «машине». Кто-то сокрушенно вздохнул:

— Эх, даже попрощаться не дали, сволочи!

— Ладно хныкать-то! Заводи-ка лучше песню, — посоветовал Антип. — Егорка, где у тебя гармонь?

— Гармонь-то тут, да не до нее теперь…

— Брось, паря, солдату унывать не приходится. У тебя зазноба осталась, а у меня четверо ребятишек. Чего же мне тогда делать?.. Давай гармонь сюда — и баста! Разгоним тоску.

Антип нащупал в темноте гармонь и, пройдясь по ладам, лихо затянул:

Ты, милашочка, не пой,
Да я топерича не твой,
Я теперь казенный сын.
Эх, под начальством под большим…

3

Поезд продвигался медленно. И чем ближе к фронту, тем опустошеннее казалась земля. Станционные здания облупились — четвертый год не ремонтировались. Привокзальные базары опустели. Редко-редко какая старушонка вынесет бутылку молока или цыпленка. На полях за плугами ходили женщины да подростки.

— Похоже, всех мужиков пожрала война, — вздыхали солдаты и отворачивались от двери. А навстречу, как назло, тянулись и тянулись составы с красными крестами на вагонах. Десятки тысяч раненых, искалеченных людей везли в тыл. И каждому хотелось жить! Пусть безрукому, пусть безногому, пусть слепцу, а все-таки — жить! Некоторые высовывались в окна, махали руками. Что они хотели сказать?..

Солдаты угрюмо молчали… думали. Что их ждет: вечный покой в братских могилах или ползание по папертям церквей с горькими возгласами: «Подайте милостыньку инвалиду войны!»?

Уже давно миновало то время, когда на фронт ехали с лихими песнями. Затянувшаяся война осиротила миллионы крестьянских семей. И какие бы ни говорили речи, что бы ни писали в газетах — простым людям было ясно: война несет разорение, опустошение, гибель. Она не может дать народу ни земли, ни воли, ни счастья. А умирать за царя-батюшку охотников оказывалось все меньше и меньше.

Командир полка, опасаясь за боевой дух маршевых рот, приказал ротным на станциях выпускать солдат из вагонов, устраивать пляски под гармонь.

Настроение заметно переменилось. Но после одной такой пляски в Вязьме недосчитались сразу пятерых солдат… Пляски прекратили.

Опять нудная, трясучая дорога. Опять тоска… Антип пытался развлечь солдат рассказами про японцев, про то, как был в плену. Показывал приемы «джиу-джитсу». Его слушали охотно, посмеивались. Он умел ввернуть меткое словечко, прибаутку, даже сыграть на ложках. Солдатам нравился его веселый нрав, и даже Егор, которого нестерпимо грызла тоска, как-то смягчался, веселел.

Но однажды, кажется в Минске, когда эшелон стоял на запасном пути, к вагону подошли две девочки.

— Дяденьки-солдатики, подайте Христа ради!

Обе они были в лохмотьях. Одна лет семи, а другая совсем маленькая.

Антип выпрыгнул из вагона, поднял меньшую на руки и, отыскав в кармане завалявшийся кусок сахару, вложил в худенькую ручку.

Девочка жадно засунула его в рот.

— Ах, жалость-то какая, — вздыхал Антип, — нечем вас угостить-побаловать.

— Нам бы хоть корочку.

— А мамка-то где у вас?

— Мамка в больнице, в тифу, — сказала старшая, — с бабушкой мы…

Зазвенел колокол.

— По ва-го-нам! — раздалась команда.

Антип опустил девочку, кинулся к вагону: — Дайте-ка мне мешок, ребята, да скорее!

Подали мешок. Антип быстро развязал его. Положил в подольчик маленькой горсть сухарей, а большой подал аккуратно завязанный в тряпицу кусок сала.

— Нате да бегите к бабушке. Только не торопитесь, глядите, чтобы вас машина не задавила. — И, понукаемый офицером, уже на ходу вскочил в вагон. Он забился в угол и притворился спящим. Ни днем, ни вечером от него не слышали шуток…

На одной большой станции эшелон остановился рядом с составом раненых. Солдаты заглядывали в окна, завешенные марлей, старались увидеть раненых, поговорить с ними. Санитары сердито махали руками, отгоняли от окон. Но вдруг отворилась дверь вагона и солдат в белье, с забинтованной рукой вышел и сел на ступеньку.

— Браточки, не скрутите ли цигарку?

— Сейчас, сейчас, мигом! — заторопился Антип. — У меня махорочка кременчугская. — Быстро свернув цигарку, он подал раненому. Закурили.

— В руку раненный?

— Да уж руки-то нет, одна кость осталась.

— Что ты, как же это? — спросил молодой солдат.

— Благодарю бога, что голову унес!.. Ад видел кромешный… Ей-богу, не вру. Мы глыбко окопались — пули да и снаряды не берут, так германец по нас «чемоданами»…

— Ишь ты, значит, озверел?!.

— Это, братцы мои, такой снаряд «чемоданом» прозывается… Агромадный, как боров… Один не разорвался, так его на двух лошадях еле увезли. И вот как он этот «чемодан» запустит — тут тебе и братская могила! Солдат гибнет — страсть!..

— Ты сам что, тоже под «чемодан» попадал?

— А как же! Я в окопе сидел. Стреляли. Вдруг ж-ж-жжж — летит! Я голову-то нагнул, а руку не успел от приклада отдернуть, так ее будто топором — тюк, и готово!..

— А у нас, стало быть, нет таких «чемоданов»?

— И, где там, — раненый махнул здоровой рукой, — винтовок-то не на всех хватает. Целые дивизии в резерве стоят. Так и воюем. Мы их пульками да матюгом, а они нас «чемоданами». Ну да сами скоро увидите…

После встречи с ранеными из состава дезертировали еще несколько человек. Вагоны закрыли наглухо и до самого фронта солдат везли как арестантов.

4

Шпагин лежал на нарах и думал. Мысли были самые невеселые. Грызла тоска по дому, по родным… Вспоминалось пережитое, особенно детство. Картины минувшего представлялись так живо, словно все это было на днях.

На двенадцатом году жизни, когда Егор кончил приходское училище, отец Семен Венедиктович, которого в деревне звали «Веденеич», просмотрел похвальный лист и, бережно свернув его в трубочку, положил за икону.

— Ну, Егорша, молодцом! Кончил науки, теперь будем о делах думать…

Осенью, когда отмолотились, отец купил Егору новые лапти и объявил, что возьмет его в город на заработки. Матери было велено отрезать ему холста на портянки и дать теплые носки. Мать, хотя и ожидала этого известия со дня на день, все же растерялась: на лицо пала бледность, губы задрожали, из глаз покатились неудержимые слезы.

— Что ты, Веденеич, — запричитала она дрогнувшим голосом, — какой из него работник, ведь всего двенадцатый годок!..

— Ничего, ничего, мать, я меньше его в люди пошел, — пробасил отец, — небось не пропадет, со мной будет.

Егору давно хотелось увидеть город, и он поддакнул отцу;

— Я уж не маленький, маманя, на молотьбе целый уповод снопы подавал.

— То — то и оно… подрос парень — и нечего баклуши бить… а дома и без него пятеро ртов…

Мать притихла, ушла в горницу и там молча плакала, уткнув лицо в платок. Когда отлегло от сердца, засуетилась, стала готовить в дорогу харчи, штопать одежонку, сушить сухари…

Уложив в повозку немудреный инструмент, старенький войлок с лоскутным одеялом, мешок с сухарями и узелок с едой, по первому санному пути отец с товарищами и Егоркой выехали в город. Четверо односельчан отправились туда еще по теплу и поступили в плотницкую артель, работавшую по подряду на строительстве завода. Они-то и дали знать Семену Венедиктовичу, что работы довольно и чтобы он с товарищами поспешал, а то как бы подрядчик не нанял других.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: