Самое влиятельное описание России в XVII веке было написано Адамом Олеарием, который совершил свое путешествие в 1630-х годах в составе голштинского посольства, искавшего торговый путь в Персию через русскую территорию. Появление подобного проекта не только указывало на экономическое значение России, но и намекало на ее связь с Востоком; однако сам Олеарий, чей отчет был впервые издан по-немецки в 1647 году и затем непрестанно переиздавался на протяжении всего столетия в немецком, французском, голландском, английском и итальянском переводах, в общем оценивал Россию не с экономической точки зрения. Олеарий сообщал о русских, что «их кожа того же цвета, что и у остальных европейцев». Такое замечание показывало, сколь малых познаний о России он ожидал от своих читателей. «Наблюдая дух, нравы и образ жизни русских», писал Олеарий, хотя в ту эпоху лишь немногие имели эту возможность, «вы непременно причислите их к варварам». Затем он осуждал русских, в основном с точки зрения морали, за «использование отвратительных и низменных слов», за недостаток «хороших манер» — «эти люди громко рыгают и пускают ветры», за «плотскую похоть и прелюбодеяния», а также за «отвратительную развращенность, которую мы именуем содомией», совершаемую даже с лошадьми. Был, впрочем, и элемент экономических соображений в его рассуждении, что русские «годятся только для рабства», что их надо «гнать на работу плетьми и дубинами»[24]. Век Просвещения пересмотрел восприятие России, давая ей шанс на искупление, то есть исправление нравов и возможность выйти из варварства. Перспектива подобного искупления уже проглядывает в «Краткой истории Московии», написанной Джоном Мильтоном, вероятно, в 1630-х годах. Будущий автор «Потерянного рая» и «Возвращенного рая» объяснял, что интересовался Россией «как самой северной из тех частей Европы, которые считаются цивилизованными»[25]. В эпоху Просвещения Россию откроют заново, как восточную окраину континента, и ее образ, и философски, и географически, окажется в одном ряду с образами других восточноевропейских земель.

23 марта 1772 года, придя к Самюэлю Джонсону, Джеймс Босуэлл обнаружил, что тот «занят, готовя четвертое издание своего „Словаря“ in folio». Они обсудили некий неологизм, который Джонсон исключил из словаря, считая, что он искажает английский язык; «Он не хотел признать слово „цивилизация“ (civilization), а признавал лишь „цивильность“ (civility). Со всей возможной почтительностью, я полагал, что „цивилизация“, от „цивилизовать“ (to civilize), лучше подходит как противопоставление „варварству“ (barbarity)». В тот же день они обсудили этимологию и проблему языковых семей, и Джонсон заметил, что «богемское наречие действительно принадлежит к склавонским языкам». Кто-то обратил внимание на некоторое сходство богемского с немецким, на что Джонсон отозвался: «Конечно же, сэр, те части Склавонии, которые граничат с Германией, будут заимствовать немецкие слова, а те части, которые соседствуют с Татарией, будут заимствовать татарские»[26]. Обращаясь к этому дню сейчас, более чем два века спустя, мы видим, как параллельно развиваются эти две идеи: представление о цивилизации, описываемой как противоположность варварства, и представление о Восточной Европе, описываемой как «Склавония». Босуэлл и Джонсон рассматривали их как две отдельные проблемы, но в ретроспективе мы видим, что они довольно тесно переплетались между собой. Новая концепция цивилизации была важнейшей и незаменимой точкой отсчета, которая позволила в XVIII веке сформулировать и закрепить пока еще рудиментарную концепцию Восточной Европы.

Словарь доктора Джонсона с гордостью настаивал на почти уже ставшем архаичным определении «цивилизации» как чисто юридического термина, обозначающего превращение уголовного судебного процесса в гражданский. Тем не менее в 1770-е годы и во Франции, и в Англии другие словари — такие как иезуитский «Словарь Трево» (Париж, 1771) или «Новый и полный словарь английского языка» (Лондон, 1775) — уже признавали новое значение этого слова. Первый заметный случай употребления этого термина связывают с именем старшего Мирабо и его кружком физиократов, которые также активно интересовались Восточной Европой. Начиная с пользовавшегося большим успехом «Amis des hommes» (1756), Мирабо использовал это слово и в экономическом, и в культурном контексте, понимая цивилизацию и как увеличение богатства, и как исправление нравов. Он, однако, был очень чувствителен к проблеме «ложной цивилизации», особенно в связи с реформаторскими устремлениями Петра Великого в России. Другой физиократ, аббат Бадё, лично посетивший Польшу и Россию, писал о стадиях и степенях цивилизованности, особенно о «развитии» цивилизации в России; он добавил к новой концепции важный элемент, оговорившись, что речь идет о «европейской цивилизации». Французская революция, особенно в понимании французских философов, еще больше увязала концепцию цивилизации с идеей «развития». Вольней представлял себе развитие цивилизации как «подражание» самой передовой нации, а Кондорсе задавался вопросом, смогут ли когда-либо все народы дотянуться до «уровня цивилизации, достигнутого самыми просвещенными, самыми свободными, самыми свободными от предрассудков народами, такими как французы и англо-американцы». В самом начале XIX столетия Огюст Конт все еще следовал «философической географии» эпохи Просвещения, используя концепцию «цивилизации» для измерения однородности «Западной Европы»[27].

Восточная Европа вовсе не была антиподом цивилизации, не находилась в самой бездне варварства, но скорее помещалась на шкале сравнительной развитости, которая измеряла дистанцию между варварством и цивилизацией. В конце XVIII века Сегюр описывал Санкт-Петербург как беспорядочное смешение «века варварства и века цивилизации, десятого и восемнадцатого столетий, азиатских и европейских манер, грубых скифов и утонченных европейцев»[28]. Восточная Европа по самой сути своей находилась в промежутке между двумя крайностями, и к XIX веку эти бинарные оппозиции обрели силу незыблемых формул. В своей «Человеческой комедии» Бальзак мимоходом подытожил все восточноевропейское, как оно виделось из Парижа: «Жители Украины, России, придунайских равнин, короче говоря, все славянские народы представляют собой связующее звено между Европой и Азией, между цивилизацией и варварством»[29].

Впервые идея написать эту книгу пришла ко мне десять лет назад, когда я целый год проработал в Секретном архиве Ватикана, собирая материалы для исследования польско-ватиканских отношений в XVIII веке. Я читал донесения, которые апостолические нунции направляли из Варшавы в Рим. В 1782 году, проведя в Варшаве семь лет, нунций Джованни Аркетти готовился к деликатной и чрезвычайно ответственной миссии в Санкт-Петербург, ко двору Екатерины II. Среди многих прочих забот он в этот важный момент своей дипломатической карьеры был обеспокоен тем, что по прибытии в Санкт-Петербург ему предстояло поцеловать руку Екатерине. Он опасался, что в Риме этого не одобрят, поскольку подобный поцелуй мог поставить под сомнение абсолютную независимость римской католической церкви. Есть некоторая ирония в том, что Рим заботился о подобных мелочах придворного этикета, когда, по сути, дело уже шло к Великой французской революции. Забавно и столь повышенное внимание к необходимости поцеловать руку царице, чьи сексуальные излишества стали легендарными уже при ее жизни. Самым интересным для меня было то, как именно Аркетти объяснял в донесении в Рим, почему он все-таки поцелует царице руку: благодаря пребыванию в Польше, он научился лучше понимать «эти северные страны». В этой фразе он связывал воедино Россию и Польшу. По его мнению, существовала пропасть между «более развитыми народами» и «народами, развивающимися позднее». Последние, то есть «эти северные народы», отличались повышенным вниманием к этикету, например к целованию рук, пытаясь сравняться «с более утонченными народами»[30]. Великолепная снисходительность, которую проявляет здесь Аркетти, показывает, как мало шансов на успех имела эта попытка с его точки зрения. При этом предложенной им шкале относительной развитости — всем этим «более» или «менее», «раньше» или «позднее» — свойственны искушенность и современность представлений об отсталости и развитии. Здесь не хватало лишь слова «цивилизация» — и смены географического вектора, которая превратила бы северные страны в страны восточные. Будучи итальянцем, Аркетти все еще смотрел на мир с точки зрения эпохи Ренессанса. Екатерина была также способна на снисходительность; она подарила Аркетти меховую шубу и позднее описывала его как «славное дитя».

вернуться

24

Olearius Adam. The Travels of Olearius in Seventeenth-Century Russia, trans. Samuel H. Baron. Stanford, Calif.: Stanford Univ. Press, 1967. P. 126–147; see also Leitsch Walter. Westeuropäische Reiseberichte über den Moskauer Staat // Reiseberichte als Quellen europäischer Kulturgeschichte: Aufgaben und Möglichkeiten der historischen Reiseforschung, ed. Antoni Mączak and Hans Jürgen Teuteberg. Wolfenbüttel: Herzog August Bibliothek, 1982. P. 153–176.

вернуться

25

Milton John. A Brief History of Moscovia: And of Other Less-Known Countries Lying Eastward of Russia as far as Cathay. London: Blackamore Press, 1929. P. 32.

вернуться

26

Boswell James. The Life of Samuel Johnson, ed. Frank Brady. New York: New American Library, 1968. P. 236–237.

вернуться

27

Elias Norbert. The History of Manners, trans. Edmund Jephcott. New York: Pantheon Books, 1978. P. 44–50; Moras Joachim.Ursprung und Entwicklung des Begriffs der Zivilisation in Frankreich (1756–1830), in Hamburger Studien zu Volkstum und Kultur der Romanen, vol. 6. Hamburg: Seminar für romanische Sprachen und Kultur, 1930. P. 4–8, 32–43, 46–47, 55–57, 63; Febvre Lucien. Civilisation: Evolution of a Word and a Group of Ideas // A New Kind of History: From the Writtings of Febvre, ed. Peter Burke, trans. K. Folca. New York: Harper and Row, 1973. P. 219–257.

вернуться

28

Sègur I. P. 329–330.

вернуться

29

Balzac Honoré de. Cousin Bette, trans. Marion Ayton Crawford. London: Penguin, 1965. P. 229–230.

вернуться

30

Wolff Larry. The Vatican and Poland in the Age of the Partitions: Diplomatic and Cultural Encounters at the Warsaw Nunciature. New York and Boulder: Columbia Univ. Press, East European Monographs, 1988. P. 178.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: