Мне кажется, что у меня есть еще один, необычный, долг: я в долгу перед героями моей книги, философами эпохи Просвещения. Мой интерес к ним был пробужден именно их горячим интересом к Восточной Европе. Я понимаю, однако, что моя книга может показаться суровой критикой самой сути их интереса, который даже в самых привлекательных своих проявлениях был искажен элементами «доминирующего дискурса», «ориентализма» и представлениями о некоей нормативной «цивилизованности». Я также осознаю, что в моих попытках применить новейшие приемы критического анализа к творчеству величайших умов Просвещения есть все признаки самонадеянности; я, несомненно, ощущаю свою интеллектуальную ничтожность на фоне протекших веков. Это тем более необходимо оговорить, что философы эпохи Просвещения были и остаются одними из любимых моих интеллектуальных героев; несмотря на все искажения, их интерес к Восточной Европе вызывал у меня одновременно и восхищение, и изумление. Он был для меня отражением интеллектуальной пытливости, смелости и гениальности, которые они привносили в каждый уголок своего мира и которые, мне кажется, в значительной степени создали тот мир идей, в котором мы сегодня обитаем. Именно поэтому их идеи стали для нас и объектом изучения, и мишенью для критики, а я на протяжении нескольких лет был всецело поглощен размышлениями о самой концепции Восточной Европы.

Из всех них больше всего меня занимает Вольтер. Он — один из моих героев, и лишь немногие персонажи интеллектуальной истории вызывают у меня большее восхищение. Я, впрочем, понимаю, что, подвергнув его идеи научному разбору и сделав его самого главным предметом обсуждения на протяжении значительной части этой книги, я выставил философа в критическом, иногда даже ироническом свете. В «Политических взглядах Вольтера» Питер Гэй тактично заметил, что «в своей переписке с Екатериной он предстает в наименее привлекательном свете». Я вовсю использовал эту переписку, подробно разбирая ее как главное проявление представлений эпохи Просвещения о Восточной Европе. Короче говоря, я представил своего героя как раз в наименее привлекательном свете. Я, конечно, верю в призраки не больше, чем в них верил сам Вольтер, но, как восторженному почитателю вольтеровского остроумия, мне слишком легко представить пренебрежительную небрежность, с какой он мог бы высмеять мое академическое нахальство. Меня это беспокоит тем более, что в своей предыдущей книге о Вене времен Фрейда я отнесся почти столь же критически к еще одному из моих любимых героев. Сочтите меня поэтому историком идей, которого связывают непростые отношения именно с теми умами, которыми он больше всего восхищается. Я смиренно признаю, что эпоха Просвещения была совершенно исключительным интеллектуальным проектом, и даже когда речь идет об изобретении Восточной Европы, она задала тот ландшафт, на котором я теперь предаюсь своим куда менее значительным упражнениям в истории идей.

Л.В.

Изобретая Восточную Европу

Введение

«От Штеттина на Балтике до Триеста на Адриатике железный занавес опустился через весь Континент», — объявил Уинстон Черчилль в 1946 году, в Фултоне, штат Миссури, далеко в глубине другого континента. Этой фразе о «железном занавесе», разделяющем Европу на две части, западную и восточную, суждено было стать самой удачной риторической находкой в его политической карьере. Почти полвека занавес этот оставался важнейшим структурным разломом как в сознании современников, так и на карте. Карта Европы, с ее многочисленными странами и культурами, оказалась рассеченной этим идеологическим барьером, разделявшим континент во время «холодной войны». По словам Черчилля, «тень опустилась над странами, столь недавно освещенными победой союзников»; эта тень легла и на карту, окрасив страны за «железным занавесом» в сумеречные цвета. Любые несчастья, неприятности, страхи могли рисоваться воображению в этом сумраке — и в то же время он освобождал от необходимости вглядываться слишком пристально, позволял даже смотреть в другую сторону: в любом случае, что можно разглядеть сквозь «железный занавес», что можно различить в обволакивающем все сумраке?

Странам, оказавшимся за «железным занавесом», Черчилль дал такое географическое определение: «эти восточные государства Европы». Все они оказались теперь «в том, что я вынужден назвать советской зоной», и во всех этих странах коммунистические партии стремились установить «тоталитарный контроль». Тем не менее линия от Штеттина до Триеста не была географически безупречной границей этой зоны, и Черчилль допустил одно исключение: «Лишь Афины, Греция с ее бессмертной славой, остаются свободными». Что же до остальных «восточных государств», то, с одной стороны, Черчилль признавал, что «безопасность всего мира требует нового европейского единства, и ни одна нация не может быть навсегда исключена из него». С другой стороны, существовали веские причины для того, чтобы принять, одобрить и даже укрепить все более заметный барьер, разделивший Европу на две половины. «Перед самым железным занавесом, легшим поперек Европы, существуют иные причины для беспокойства», — объявил Черчилль, с самого начала не сомневаясь, какие страны находятся «перед» занавесом (он назвал Италию и Францию) и какие обречены быть «позади». Он опасался политической инфильтрации, идеологической эпидемии, поскольку даже в Западной Европе «коммунистические партии, или пятые колонны, все больше угрожают христианской цивилизации»[8]. На протяжении всей «холодной войны» железный занавес воспринимался как карантинный барьер, охраняющий свет христианской цивилизации от любых опасностей, мелькающих в сумраке по другую сторону. Такое восприятие давало лишний повод не особенно вглядываться в этот сумрак.

Фултонская речь Черчилля оказалась пророческой, и его метафора, отлитая в металле геополитических реалий, стала фактом международных отношений. Однако поколение спустя такие историки «холодной войны», как Уолтер Лафебр и Даниэл Йергин, стали задаваться вопросом, не повлияло ли само это пророчество на ход последующих событий, не способствовала ли провокационная речь в Фултоне кристаллизации идеологических зон в Европе и окостенению границ между ними? Из мемуаров самого Черчилля видно, что он не наблюдал безучастно за несчастиями, постигающими «восточные государства Европы», но активно помогал делить континент и опускать занавес. В 1944 году, менее чем за два года до того, как он в сопровождении Гарри Трумэна отправился в Фултон предупреждать мир о коммунистическом сумраке, Черчилль в Москве встретился со Сталиным, чтобы договориться о послевоенном разделе влияния в этих самых «восточных государствах». Набросав несколько цифр на клочке бумаги, он предложил Сталину 90-процентный контроль в Румынии, 75 процентов в Болгарии, по 50 процентов в Венгрии и Югославии, но только 10 процентов в Греции с ее «бессмертной славой». Черчилль хотел сжечь этот документ, но Сталин посоветовал сохранить его.

В 1989 году революция в Восточной Европе, а точнее — череда связанных между собой революций в различных «восточных государствах» опрокинула установленные там после войны коммунистические режимы. Политические перемены принесли с собой демократические выборы, внедрение рыночного капитализма, возможность путешествовать за границу и в конце концов, в 1991 году, роспуск Варшавского договора. С 1950-х годов именно Варшавский договор, вместе со своим западноевропейским аналогом, НАТО, придавал военное измерение расколу европейского континента, сплотив отдельные страны в два противостоящих блока, которые вели между собой «холодную войну». С приходом революций, распадом коммунистических режимов в Восточной Европе и окончанием «холодной войны» такие традиционные понятия, отражавшие разделение Европы на две половины, как придуманный Черчиллем «железный занавес», «зона советского влияния» или пресловутая «тень», потеряли всякое значение. Казалось, раскол Европы надвое внезапно оказался в прошлом, был забыт и отменен историей, а две части континента вновь воссоединились в единое целое. В 1989 году я в составе целой группы американских профессоров посетил Польшу, чтобы обсудить с польскими профессорами пока еще неясные последствия, которые советская политика гласности несла для Восточной Европы. Совместными усилиями наша группа экспертов породила целые горы наблюдений, парадоксов, предсказаний и заключений, но мы не видели ни единого намека на разразившуюся через год революцию. Ни я, ни мои коллеги не имели ни малейшего представления о том, что таилось в дымке будущего; никто не мог даже вообразить, что последствия гласности окажутся столь огромными и через год сама идея Восточной Европы как отдельной геополитической единицы и предмета специальных академических штудий окажется далеко не очевидной.

вернуться

8

Churchill Winston. The Iron Curtain // Blood, Toil, Tears and Sweat: The Speeches of Winston Churchill, ed. David Cannadine. Boston: Houghton Mifflin, 1989. P. 303–305.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: