— Предатель, — зарычал Тристрам. — Подсадная утка. Все врал про меня, вот что ты делал. Купил себе враньем позорную свободу. — А охраннику он с надеждой сказал с большими яростными глазами: — Ты точно не ошибся? Точно не я?

— Он, — ткнул пальцем охранник. — Не ты. Он. Ты ведь не… — он прищурился на зажатую в руке бумажку, — не духовное лицо, что бы это ни значило, так? Их всех освобождают. А сквернословам вроде тебя тут придется сидеть. Правильно?

— Вопиющая распроклятая несправедливость, — завопил Тристрам, — вот что это такое. — Он упал на колени перед охранником, молитвенно сложив руки, сгорбившись, словно только что сломал себе шею. — Пожалуйста, выпусти меня вместо него. С ним покончено. Он думает, будто уже мертв, сожжен на костре. Думает, будто уже хорошо продвинулся по дороге к канонизации. Он просто не понимает, что происходит. Пожалуйста.

— Он, — указал охранник. — Его имя в этой бумажке. Смотри — Э. Т. Бейли. А ты, мистер Богохульник, останешься тут. Найдем тебе другого приятеля, не волнуйся. Давай, старик, — мягко сказал он блаженному Эмброузу. — Выйдешь отсюда, обратишься за распоряжениями к одному малому в Ламбете, он тебе скажет, что делать. Давай, ну. — И еще раз встряхнул его, несколько посильней.

— Дай мне его паек, — умолял Тристрам, по-прежнему на коленях. — Это самое меньшее, что ты можешь сделать, будь ты проклят, лопни твои глаза. Я чертовски голодный, будь все проклято.

— Мы все голодные, — рявкнул охранник, — а некоторым и работать приходится, не просто слоняться весь день. Все пытаемся прожить на тех самых орешках да на паре капель того самого синтемола, и считается, долго так продолжаться не может при таком положении вещей. Пошли, — сказал он, встряхивая блаженного Эмброуза. Но блаженный Эмброуз лежал с просветленным взором в священном трансе, почти не шевелясь.

— Еды, — пробурчал Тристрам, с трудом вставая. — Еды, еды, еды.

— Я тебе дам еды, — пригрозил охранник, вовсе этого не имея в виду. — Пришлю кого-нибудь из прихваченных людоедов, вот что я сделаю. Вот кто будет твоим новым соседом по камере. Вырвет у тебя печенку, вот что он сделает, зажарит и съест.

— Жареная или сырая, — простонал Тристрам, — какая разница. Дай мне ее, дай.

— Э-эх ты, — с отвращением усмехнулся охранник. — Пошли, ну же, старик, — сказал он блаженному Эмброузу с нарастающим беспокойством. — Вставай сейчас же, как приличный парень. Тебя выпускают. Вон, вон, вон, — продолжал он, как пес.

Блаженный Эмброуз поднялся на сильно дрожащих ногах, привалившись к охраннику.

— Quia peccavi minis[32], — пробормотал он дрожащим старческим голосом. А потом неуклюже упал.

— Сдается мне, — сказал охранник, — ты совсем плох, вот что. — Он склонился, насупился на него, как на засорившуюся сточную яму.

— Quoniam adhuc[33], — пробормотал блаженный Эмброуз, недвижимо лежа на плитах.

Тристрам, считая, что видит шанс, рухнул на охранника, точно башня, по его мнению. Оба, пыхтя, покатились по блаженному Эмброузу.

— Ах, вот ты как, вот ты как, мистер Поганец? — зарычал охранник. Блаженный Эмброуз Бейли застонал, как, должно быть, стонала блаженная Маргарита Клитерская под прессом в несколько центнеров в Йорке в 1586 году. — Сейчас хорошенько получишь, как следует, — пропыхтел охранник, встав на Тристрама коленями и колотя его обоими кулаками. — Напрашивался, получи, мистер Предатель. Ты живым никогда отсюда не выйдешь, вот как. — Он яростно с хрустом ударил его по губам, сломав вставные челюсти. — Ты долго на это напрашивался, вот так вот. — Тристрам тихо лежал, отчаянно дыша. Охранник, еще задыхаясь, потащил блаженного Эмброуза Бейли на свободу.

— Меа culpa, mea culpa, mea maxima culpa[34], — вымолвил расстрига, трижды стукнув себя в грудь.

Глава 8

— Слава Богу! — воскликнул Шонни. — Мевис, иди посмотри, кто тут. Ллевелин, Димфна. Скорей, скорей все давайте.

Ибо в дом вошел не кто иной, как отец Шекель, по профессии торговец семенами, много месяцев назад взятый грубыми париями с накрашенными помадой губами. Отцу Шекелю было немного за сорок, голова очень круглая, коротко стрижена, ярко выраженный экзофтальм[35] и хронический насморк в результате одностороннего нароста на носовой перегородке. С вечно открытым ртом и вытаращенными глазами, он смахивал на Уильяма Блейка, созерцавшего фей, поднимая в благословении правую руку.

— Вы очень худой, — сказала Мевис.

— Вас мучили? — спросили Ллевелин и Димфна.

— Когда вас выпустили? — закричал Шонни.

— Чего мне больше всего хотелось бы, — сказал отец Шекель, — так это выпить. — Речь его была приглушенной и насморочной, как при вечной простуде.

— Есть капелька сливовицы, — сказал Шонни, — осталась после родов и празднования их завершения. — И побежал за сливовицей.

— Роды? О каких родах он говорит? — спросил, усаживаясь, отец Шекель.

— Сестра моя, — сказала Мевис. — Близнецов родила. Нам крестить надо будет, отец.

— Спасибо, Шонни. — Отец Шекель взял наполовину налитый стакан. — Ну, — сказал он, отхлебывая, — кое-какие странные вещи творятся, а?

— Когда вас выпустили? — снова спросил Шонни.

— Три дня назад. С тех пор я побывал в Ливерпуле. Невероятно, но вся иерархия цела — архиепископы, епископы, все. Маскарад теперь можно оставить. Можно даже носить священническое облачение, если мы пожелаем.

— А мы, кажется, новостей вовсе не получаем, — сказала Мевис. — Нынче просто говорят, говорят, говорят, — увещания, пропаганда, — только мы опасаемся слухов, правда, Шонни?

— Каннибализм, — сказал Шонни. — Человеческие жертвоприношения. О подобных вещах мы слыхали.

— Вино очень хорошее, — сказал отец Шекель. — Думаю, мы не сегодня, так завтра увидим, как снимут запрет с виноградарства.

— Что такое виноградарство, пап? — спросил Ллевелин. — То же самое, что человеческие жертвоприношения?

— Вы оба, — сказал Шонни, — можете снова пойти и подержать лапу бедняжечки Бесси. Поцелуйте руку отца Шекеля перед уходом.

— Лапу отца Шекеля, — хихикнула Димфна.

— Ну и хватит теперь, — предупредил Шонни, — иначе получите по затрещине прямо в ухо.

— Бесси долго умирает, — проворчал Ллевелин с юной бессердечностью. — Пошли, Димф. — Они поцеловали руки отцу Шекелю и, тараторя, пошли прочь.

— Положение все еще не совсем ясное, — сказал отец Шекель. — Нам известно одно: все начинают сильнее пугаться. Это всегда можно сказать. Папа, видно, вернулся в Рим. Я своими глазами видел архиепископа Ливерпульского. Знаете, он, бедняга, работал каменщиком. Как бы там ни было, мы сохранили свет в темные времена. Это было предначертано Церковью. Есть чем гордиться.

— А теперь что будет? — спросила Мевис.

— Мы возвращаемся к своим священническим обязанностям. Снова будем проводить мессу — открыто, легально.

— Слава Богу, — сказал Шонни.

— Ох, не думайте, будто бы Государство хоть сколько-нибудь беспокоится о славе Божией, — сказал отец Шекель. — Государство боится сил, которых не понимает, и все. Руководители Государства страдают от приступов суеверного страха, вот в чем все дело. Ничего хорошего со своей полицией не добились, теперь призывают священников. Церквей никаких сейчас нет, поэтому нам придется ходить по отведенным районам, кормить всех Богом вместо закона. Ох, это все очень умно. Думаю, сублимация — большое слово: не ешь своего соседа, ешь вместо этого Бога. Нас используют, вот что. Но и мы пользуемся, в ином смысле, конечно. Прямо сейчас беремся за главную функцию — за сакраментальную функцию. Одно мы усвоили: церковь может пережить любую ересь или неортодоксальность, в том числе вашу безвредную веру во Второе пришествие, пока крепко держится за основную функцию. — Он фыркнул. — Я слышал, съедено поразительное количество полисменов. Пути Господни неисповедимы. Похоже, бесполая плоть сочнее.

вернуться

32

Ибо мы согрешили (лат.).

вернуться

33

Ибо мы согрешили (лат.).

вернуться

34

Моя вина, моя вина, моя величайшая вина (лат.) — католическая формула покаяния и исповеди.

вернуться

35

Смещение глазного яблока вперед с расширением глазной щели.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: