Вечером, напившись чаю, я искал убежища в молельне, этом оплоте целомудрия, и устремлял взор на тощее золотое тело Иисуса, висевшее на дорогом кресте черного дерева. Но вот желтый блеск металла постепенно смягчался, бледнел, оборачивался нежной и теплой белизной живой плоти; костлявый торс мессии круглился дивно прелестными формами; из-под тернового венца выбивались и сладострастно падали на плечи черные кудри; на груди, над зияющими язвами, вздымались твердые, упругие округлости, на кончиках которых набухали два розовых бутона: то была она, моя Аделия! Она высилась на кресте, нагая, победоносная, улыбающаяся, прекрасная, раскрывая мне объятия и оскверняя святость молельни.

Но я ничуть не пугался искушений сатаны, принимая их, напротив, за милость отца небесного. Я даже стал примешивать к словам молитвы любовные жалобы: может быть, небо снисходительней, чем мы думаем; может быть, бесчисленные святые, которым я посвятил столько акафистов и молебствий, вознаградят мое усердие и вернут ласки, похищенные злодеем в испанском плаще? Все больше и больше цветов ставил я на комод перед пречистой девой до Патросинио, подолгу рассказывал ей о своих сердечных горестях. Скорбно потупив глаза, божья матерь внимала через прозрачное стекло рамки признаниям о муках моей плоти; и каждую ночь, перед тем как укладываться в постель, уже в одном белье, я горячо шептал ей:

— Всемилостивая и добрая заступница, сделай так, чтобы Аделия снова меня полюбила!

Потом я решил использовать теткину протекцию у ее любимых святых: у добрейшего и снисходительнейшего святого Иосифа и у святого Луиса Гонзаги, столь благосклонного к юношеству. Я попросил тетю похлопотать за меня в одной тайной, но чистой мольбе моей души. Тетушка охотно согласилась. Спрятавшись за портьерой, я любовался несгибаемой сеньорой, которая на коленях, с четками в руках, умоляла непорочных мужей сделать так, чтобы Аделия дарила мне поцелуй в ухо. Однажды вечером, несколько времени спустя, я решил проверить, вняло ли небо столь влиятельным ходатаям. Я пришел под дверь к Аделии и, дрожа с головы до ног, робко стукнул молотком. В окно высунулся сеньор Аделино, в одном жилете.

— Это я, сеньор Аделино, — униженно забормотал я, снимая шляпу. — Я хотел бы поговорить с Аделиазиньей.

Он буркнул в сторону кровати мое имя; мне даже послышалось слово «святоша». И оттуда, из-за полога, где я угадывал присутствие моей Аделии, пленительной а полураздетой, донесся разъяренный голос:

— Выплесни на него ведро помоев!

Я обратился в бегство.

В конце октября Лоботряс приехал из Парижа. Я встретил его в воскресный вечер, когда зашел к Мартиньо, возвращаясь с акафиста святому Каэтану. Лоботряс сидел в кругу друзей и разглагольствовал о своих любовных похождениях и дерзких победах над парижанками. Я уныло пододвинул табурет поближе и стал слушать. С рубиновой булавкой в галстуке, с моноклем на длинном шнурке, с чайной розой в петлице, Лоботряс был великолепен; пуская колечки сигарного дыма, он яркими штрихами набрасывал картину своих успехов: «Однажды вечером, когда я ужинал с Корой и с одним весьма изысканным юношей, князем X. …» Чего только не повидал Лоботряс! Каких наслаждений не вкусил! Итальянская графиня, родственница папы римского, по имени Попотта, безумно в него влюбилась и возила в своем экипаже по Елисейским полям; на дверцах кареты был изображен фамильный герб: скрещенные рога. Он обедал в ресторанах, освещенных канделябрами из чистого золота, где бледные, благовоспитанные официанты величали его «Monsieur le Comte»[1]. А «Алькасар»! А газовые фонари среди деревьев! А декольтированная Полина, исполняющая «Марсельскую колбаску»! Да, вот когда он постиг величие истинной цивилизации!

— Ты видел Виктора Гюго? — спросил какой-то юноша в темных очках, грызший ногти.

— Нет, в блестящем парижском кругу он не бывает!

Всю эту неделю передо мной неотступно маячила соблазнительная, заманчивая мечта: побывать в Париже… Влекла меня туда не столько охота вкусить радостей тщеславия и плоти, какими ублажал себя Лоботряс, сколько потребность уехать прочь из Лиссабона, где церкви и магазины, синева реки и голубизна неба — все напоминало мне Аделию, негодяя в испанском плаще и утраченный навеки поцелуй в ухо.

Ах! Если бы тетя Патросинио развязала свой кошелек из зеленого шелка, позволила бы мне запустить в него руку, набрать полную пригоршню золота и укатить в Париж!..

Но в глазах сеньоры доны Патросинио Париж был землей крамолы, гнездилищем лжи и чревоугодия; там живет безбожный люд, обагрявший руки в крови своих духовных пастырей; и с тех пор неустанно — и при свете солнца, и при сиянии газовых фонарей — он предается «разврату». Кто посмел бы высказать при тетушке желание посетить это средоточие мерзостей и распутства?..

Но вот случилось так, что за воскресным ужином на Кампо-де-Сант'Ана среди избранных друзей дома зашел разговор о некоем ученом коллеге нашего падре Казимиро: незадолго до того сей священнослужитель покинул уединенную келью в Варатожo и, под сверканье праздничных ракет, принял сан пастыря в беспокойной епархии Ламего. Добряк Казимиро не понимал притягательной силы митры, украшенной бренным блеском драгоценных камней: пределом счастья для истинного слуги божия он считал прожить шестьдесят лет в добром здравии и душевном мире, не ведая ни страхов, ни треволнений, и вкушать по воскресеньям рисовую запеканку у сеньоры доны Патросинио дас Невес.

— Потому что, позвольте вам заявить, уважаемая сеньора, ваша рисовая запеканка — это мечта! Для праведной души нет более достойной цели, как наслаждаться подобной запеканкой в обществе друзей, способных оценить хорошую кухню…

Затем разговор перешел на честолюбие, честолюбие законное, которое можно питать в своем сердце, не погрешив против господа. Так, заветным желанием нотариуса Жустино было приобрести усадебку на Миньо, с кустами роз и виноградными беседками, где он мог бы ходить в туфлях и халате, доживая на покое свой век.

— Нет, Жустино, — сказала тетушка, — боюсь, вам будет недоставать вашей любимой мессы в соборе Непорочного зачатия… Когда привыкнешь к службе в какой-нибудь одной церкви, то другая уж не даст того утешения… Если бы у меня отняли мессу у святой Анны, я бы, право, зачахла от тоски…

Каноником этой церкви был падре Пиньейро; дона Патросинио расчувствовалась и положила ему на тарелку вторую порцию курятины; тогда и падре Пиньейро открыл нам свои задушевные мечты. Они были возвышенны и благочестивы. Падре желал видеть восстановление папы на неколебимом и процветающем престоле, где некогда воссиял во славе Лев X…

— Хоть бы сан его пощадили! — воскликнула тетушка. — Но святой отец, наместник божий на земле, заточен в темнице, одет в рубище, спит на соломе… На такое способны только изверги! Все это проделки евреев!

Она отхлебнула глоток теплой воды — своего любимого питья — и ушла в себя, мысленно читая «Аве Мария» за благополучие его святейшества и за скорый конец его пленения.

Доктор Маргариде попытался ее утешить. Он не верит, что его святейшество спит на соломе. Люди просвещенные, побывавшие в тех местах, утверждают, что при желании святой отец мог бы располагать даже собственной каретой.

— Этого, конечно, мало, дорогая сеньора; это далеко не все, что приличествует наместнику бога: но все-таки собственная карета — весьма большое удобство…

Тут падре Казимиро, улыбаясь приятнейшей улыбкой, пожелал узнать (поскольку прочие уже поделились своими честолюбивыми мечтами), какие помыслы таит наш ученый, наш славный доктор Маргариде.

— Просим, просим! — подхватили остальные.

Тот важно улыбнулся.

— Разрешите мне прежде, дорогая сеньора дона Патросинио, взять порцию тушеного языка, который нам как раз несут и который выглядит весьма аппетитно.

Наложив кушанья себе на тарелку, почтенный юрист признался, что желал бы стать членом королевского совета. Не ради почестей, не мундира ради жаждет он этого отличия, но для того лишь, чтобы лучше послужить священному принципу единовластия…

вернуться

1

Господин граф (фр.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: