Какое-то время мы держались, до предела урезав суточный рацион. Буран все не утихал. Пришел день, когда в рот класть оказалось нечего. Совсем. Оставалось лишь пережевывать воспоминания.
Отряд снабжения раздобыл где-то лошадь. Солдаты на месте разделали ее, порубили на куски и на волокушах привезли в лагерь.
И — в котлы. Варить. Одно худо — посолить нечем.
Ладно, сварили так. Сварили, раздали бульон. Без мяса.
Наконец отогрели животы. Каждый проглотил свою порцию мгновенно. С голодухи эту баланду можно было даже назвать вкусной.
— Пища богов! — оценил Костя Сизых.
На что Костя Пахомов резонно заметил:
— Не-е, конина в их рационе не значилась, они, я читал, на яблоки нажимали.
Антон Круглов выдал рифму:
— Хотя бульон «И-о-го-го», а все же лучше, чем ничего!
Облизал ложку, скосил глаза на Костю Пахомова.
— А мясо — что, для комсостава берегут?
— Дурак! — отреагировал тот.
— Он просто малограмотный, — вступился Костя Сизых, — не знает, что мясо на голодный желудок вредно.
И — Антону:
— Потерпи до завтра, получишь и мясо.
Пришло «завтра», но штормило по-прежнему, ждать, что летчики прорвутся, не приходилось. Снова залили вчерашнюю вареную конину водой и — на огонь.
На этот раз выхлебали варево молчком. Про мясо не вспоминали.
Дальше пошло, как в сказке: день варили, два варили… И все ждали, когда восстановится воздушный мост: в тот же час съедим мясо!
На четвертый день бульон стал напоминать по вкусу дистиллированную воду. А самолеты все не шли.
Мы сильно ослабели. С трудом несли караульную службу. Особенно на контрольной лыжне.
Контролька была проложена в радиусе полукилометра вокруг всего нашего расположения, по ней круглые сутки курсировал патруль — проверял, не пересек ли где ее чужой лыжный след. Сами мы покидали лагерь и возвращались в него, пересекая кольцевую лыжню в строго определенных местах — там выставлялись сторожевые посты.
События, о которых пойдет ниже речь, начались как раз на контрольке.
Патрулировать в тот день выпало мне в паре с Матреной. В последнее время Матрена обычно ходил с Костей Сизых — они подружились после памятной стычки с Антоном Кругловым, однако сейчас Костя сильно сдал, его лихорадило, подташнивало, он с трудом передвигался даже в пределах лагеря.
На лыжню вышли после обеда. По времени — после обеда, а не потому, что нам выпало перед патрулированием пообедать. Буран поутих, стало подмораживать. Появилась надежда, что вскоре установится летная погода.
Казалось бы, осознание этого приятного факта должно бы прибавить сил, да только голова все равно кружилась, в глазах рябило.
Я шел впереди и скоро почувствовал, как начинает прилипать к спине нательная рубаха: наторенный предыдущими патрулями след успело так перемести, что мои лыжи то и дело зарывались в сугробы.
Впрочем, пробивался сквозь них совершенно машинально, все мое заостренное внимание было приковано к снежным залысинам между деревьями и кустами с внешней стороны контрольки: не мелькнет ли где чужая отметина? Но снег повсюду оставался нетронутым, даже мышиные строчки и птичьи вензеля отсутствовали.
Переговариваться во время патрулирования не полагалось, и, шагая, я время от времени молча оглядывался на сопевшего позади солдата: не уснул ли? Опасение станет понятным, если учесть, что большую часть жизни нынешней зимой мы проводили на лыжах. Оказалось, человек настолько привыкает к ним, что может спать на ходу.
С нами такое нередко случалось во время дальних ночных переходов. Скользишь по проторенной лыжне вплотную за товарищем, привычно двигая ногами и столь же привычно переставляя палки, скользишь и чувствуешь, как наваливается, неодолимой тяжестью наваливается дрема. И ничего с ней не можешь поделать. Одергиваешь себя, строжишься над собой — ан уже видишь сон.
А сам, между тем, продолжаешь двигаться. Только шаг начинает замедляться, невольно начинает замедляться, пока не остановишься совсем. Тогда идущий следом толкнет лыжной палкой в спину, очнешься, ругнешь его для порядка и поспешишь вдогонку за своими.
Однако Матрена сегодня не давал повода беспокоиться, что уснет, и, когда я в очередной раз оглянулся на него, он истолковал это по-своему:
— Может, поменяемся? — предложил, решив, как видно, что мне больше не по силам торить лыжню.
Что же, можно и поменяться, пусть поработает.
Сойдя на обочину, пропустил его вперед. Пропустил, приготовился вернуться на контрольку, но когда потянул из снега лыжи, с пятки левого валенка соскользнул крепежный ремень. Видно, не был как следует застегнут.
Пришлось нагнуться, чтобы поправить, а как только нагнулся, в висках застучало, перед глазами поплыли круги. С трудом удержал равновесие.
Выпрямился, подождал, пока успокоится хоровод в глазах, нашел раскачивающийся силуэт спутника — тот успел укатить уже довольно далеко. Окликать не полагалось, надеялся, Матрена сам через какое-то время догадается оглянуться.
Наклоняться вновь не рискнул — нашел иной выход: опустился на правое колено и, не наклоняясь, дотянулся пальцами до левой пятки. И в этот миг услышал гулкий, со звоном, удар по пустому бочонку. Резкая красная боль хлынула в глаза, откатилась к затылку, скользнула вниз по спине. Падая, успел сообразить: ударили не по бочонку — по моей голове.
…Долго ли продолжалось забытье, не знаю, как не знаю и того, что заставило очнуться. Возможно, холод, добравшийся сквозь ватную одежду до моего неподвижного тела.
Неподвижного в том смысле, что сам я никаких мышечных усилий для своего передвижения не предпринимал, пребывая в чертовски неудобном положении на чьем-то загорбке. В виде живого вьюка, притороченного спиной к чужой спине.
Руки у меня были заведены назад и стянуты веревкой, к ногам привязана вершинка ели, волочившаяся за нами по снегу, грудь охватывал ремень, пропущенный под мышки, — на нем и удерживалось тело. Остается добавить, что во рту торчал тряпичный ком, до предела растянувший онемевшие челюсти.
В голове звенело, тупо болел затылок.
С усилием размежил веки. Все вокруг казалось серым — то ли из-за моего состояния, то ли вечер близился.
Человек, который нес меня, шумно, со свистом дышал, громко отхаркивался. Он шагал на лыжах по пухлому целику, следы сразу тушевала привязанная к моим ногам елка. Вместо лыжни позади оставалась взъерошенная ложбинка.
Попытался восстановить события.
В общем-то, не требовалось особой проницательности, чтобы понять: меня захватили в качестве «языка». Захватили, как глупого телка, как овечку какую-нибудь, как цыпленка, только что вылупившегося из яйца, как… Не-ет, такой неосмотрительности, идиотизма такого я от себя не ожидал!
Значит, что же: мы шли с Матреной по контрольке. Я впереди, он следом. На всем пути не посунулось в глаза ничего настораживающего. Ни прямо по ходу, ни справа от кольцевой лыжни.
Ни прямо, ни справа… А что за спиной происходило? Помню, несколько раз оглядывался на спутника, только дальше его вялой физиономии взор не простирался.
Потом я пропустил Матрену вперед…
Пропустил вперед — и тут…
К нам подобрались, ясное дело, со спины. Наверное, какое-то время выслеживали, а потом сделали рывок, мгновенно и бесшумно управились со мной, а Матрена, ничего не подозревая, пошагал дальше по контрольке.
Худо, ай, как худо!..
По-видимому, в порыве отчаяния я сделал какое-то движение телом: мой «носильщик» неожиданно подтолкнул меня локтем в спину, произнес вопросительно:
— О-э?
Я молчал. Он позвал хрипло:
— Викстрем!..
И добавил несколько слов по-фински. Спереди донесся молодой праздничный голос:
— Э, рус, ты жийвьой?
Значит, их двое. «Носильщик», видать, в годах, а тот, похоже, юнец. Поди, на первое дело пошел. Радуется, сволочь.
Само собой, Матрена после спохватился. И, возможно, кинулся догонять. Вполне возможно. Даже наверняка кинулся. Только не забуранило ли, пока спохватился, след? И поймет ли, что взъерошенная ложбинка в снегу — и есть тот самый след?