Несколько лет назад, когда мама болела, она все время говорила себе: «Главное сейчас — не упасть, главное — не упасть». Она и мне говорила: «Главное — не упасть». И Би она тоже это говорила. Я не понимала, о чем она. Она ведь в постели лежала, мы с Би стояли на полу, а она говорила, что главное — не упасть. Куда мы могли упасть? Куда она могла упасть? «Ты же в постели лежишь, как ты можешь упасть?» — спросила я. Она тогда сказала, что это просто такое выражение. Что его не нужно понимать в прямом смысле. Ну вот, прошло несколько лет, и она все-таки упала. Теперь уже в прямом смысле. На самом деле. По-моему, не надо ничего говорить, если не имеешь этого в виду на самом деле. Надо будет сказать ей об этом, когда она опять будет где-то рядом.
Когда она болела, мы думали, что она умрет, но она не умерла. Она выздоровела и опять начала работать. Она говорила такие вещи, которые мне очень не нравились. Например, что она слишком долго живет на этом свете. В больнице она хотела, чтобы я читала ей вслух. Книги и газеты. Она попросила меня прочитать ей роман, который называется «Моби Дик», потому что нельзя умереть, не прочитав «Моби Дика». Но мы его так до конца и не дочитали. Ей надоело. Потом она вообще хотела, чтобы я читала ей только объявления о недвижимости из «Афтенпостен». «Светлая четырехкомнатная квартира с балконом на тихой улочке», и все такое. Это она слушала с удовольствием. Иногда она говорила: «Сходи посмотри на эту квартиру», и я шла, а потом рассказывала ей, какие там комнаты, балкон и освещение.
Би — моя сестра. Она молчаливая девочка. Молчаливая, но не глупая. Она все слышит и понимает. Я рассказываю ей, что мама упала с крыши. «Слышишь, — говорю, — Би? Мама упала с крыши. Мама все еще падает». Она падает, падает и никак не упадет. Мы так говорим. Говорим, что мама постепенно, день за днем падает. Как бы по частям. Сначала палец, потом глаз, потом колено, потом один за другим пальцы ног. На это уходит много времени. Мама не сразу вот так упала и разбилась. Ее длинные светлые волосы развеваются на ветру. Мама красивая. Или была красивой. Была или есть — я точно не знаю. Она в желтом летнем платье, один глаз у нее голубой, а другой фиолетовый, ногти на ногах накрашены бордовым лаком. На шее — серебряное сердечко, которое досталось ей от бабушки. Это я, ее старшая дочь, накрасила ей ногти на ногах бордовым лаком. Очень давно. Светило солнце, окно в сад было открыто, мама сидела на белой двуспальной кровати, подложив под спину обе подушки, а я сидела у нее в ногах и красила ей ногти. Мама тогда еще сказала, что у нее самые красивые ноги в Скандинавии. «У меня самые красивые ноги в Скандинавии», — сказала она. Так что знай, Би: у нашей мамы, которая умерла и до сих пор умирает, самые красивые ноги во всей Скандинавии.
Недавно мама сказала Мартину: «Если бы все не было так ужасно грустно, я бы над тобой сейчас посмеялась». И засмеялась.
Я как-нибудь расскажу про мамин смех. Смеялась она тоже словно по частям. Сначала один короткий смешок, как будто по полу скачет маленький красный шарик, потом шарик побольше, потом много маленьких шариков, а потом они все разом разбиваются об пол.
За дверью шум и какая-то возня. А здесь спокойно и тихо. Это комната Би. Мы уже оделись для похорон, надели красные летние платья и белые тряпочные туфли. Мартин не разрешил мне одеться в черное. Сказал, что это глупость. Я разуваюсь и ложусь на кровать рядом с Би, вдыхаю запах ее волос и ее кожи. «Ничего страшного», — говорю я ей. Би не плачет. Она лежит совсем тихо и теребит мои волосы. Лучше бы уж она плакала.
Полежу здесь чуть-чуть. Рядом с Би.
— Закрой глаза, — говорю я, — она где-то здесь.
— Правда? — шепчет Би.
— Протяни ей ладошку, — говорю я, — и она ее пожмет.
Я многого не говорю Би. Пример номер один: что у меня три молодых человека и что все они от меня без ума. Пример номер два: все, что священник сегодня скажет, — вранье. Пример номер три: ее отец и муж нашей мамы Мартин, продавец мебели и страусовый король, на самом деле в глубине души злой колдун.
Вот и весь мой рассказ. В нем нет счастливого конца. Моя мама умерла. Мне пятнадцать лет. Меня зовут Аманда. Это значит «достойная любви».
Где-то я чувствую себя дома, хотя, возможно, это неверное выражение. Правильнее было бы сказать, я прихожу куда-то и чувствую, что уже сотни раз бывал здесь. То есть внешняя обстановка соответствует моему внутреннему состоянию. Все так, как и должно быть. Все на своих местах. Оттенки и расстояния, небо и освещение. Прихожу куда-то и чувствую, что могу вздохнуть, что вообще способен дышать, что между мной и окружающим миром — полное согласие. Не знаю, как это лучше объяснить. Не так уж часто такое со мной случалось. Обычно нет у меня никакого согласия с окружающим миром. Мы с моей привычной обстановкой не подходим друг другу.
Сегодня я иду на похороны Стеллы. После похорон заберу из ремонта свой «фольксваген», это уже третий, он почти такой же привередливый и старый, как я, и к тому же постоянно страдает от каких-то причудливых недугов. Поеду потом прокачусь, это нам обоим пойдет на пользу. А вечером вернусь домой, поужинаю олениной и открою бутылочку «Шатонеф-дю-Пап». Иногда я зажигаю свечку в память о моей жене Герд. Сегодня зажгу еще одну — в память о Стелле. Перед сном приму две таблетки снотворного и, возможно, послушаю еще Шуберта, его фортепианную музыку.
Каждое утро я надеюсь, что этот день станет последним в моей жизни, и сегодня — не исключение.
Последние тридцать лет я живу в четырехкомнатной квартире на Майорстюен. Между мной и этой квартирой согласия нет. Она для меня всегда была временной. Когда я ее купил, она уже была обставлена, сам я этой мебели не выбирал. А когда Герд умерла, я не взял ничего из дома, где мы жили, кроме зеркала в позолоченной раме, которое теперь висит в прихожей. Все остальное я продал и передал ключи новым владельцам.
Каждый четверг ко мне ходит прибираться одна женщина, лет на пятнадцать моложе меня. Хотя разве это женщина? Старая карга — вот она кто. Без слез не взглянешь. Понятия не имею, как меня в свое время угораздило предложить ей работу, а она, похоже, тоже не знает, почему согласилась. Уже столько времени прошло, что теперь бессмысленно задавать все эти вопросы. Единственное ее достоинство заключается в том, что я ей так же омерзителен, как и она мне. Это вовсе не значит, что мы друг с другом невежливы. Она называет меня Грутт, а я ее — фрекен Сёренсен, хотя в наше время никто уже никого не называет «фрекен». Аксель Окерман Грутт — так меня зовут. Я как-то случайно узнал, что мою старую каргу зовут Мона и что в молодости она занимала какую-то мелкую должность в Налоговом управлении Осло. Поэтому про себя я называю ее фрекен Монета Сёренсен или просто Монета, она ведь жадная ведьма. Так и норовит стащить пару монет то тут, то там. Но скажи я ей об этом — и мучительно неловко будет в первую очередь мне. Про себя я ее называю по-разному, не только Монетой, но эти имена я заберу с собой на тот свет, надеюсь, уже недолго осталось. К тому же Монета со своими коротенькими платьями, нарисованными губами и шерстяными колготками тоже, наверное, бывает по-своему порядочной. Конечно, не по отношению ко мне. Будь у меня свойственное моему возрасту терпение, я, естественно, пожалел бы ее и даже, может, простил все эти мелкие еженедельные кражи. Старая, жалкая и уставшая, Монета полагает, что убожество можно спрятать за коротким платьем и накрашенными губами. Хотя в этом она как раз не отличается от большинства женщин.