Пожалуй, и лучше было, что сознание покинуло его… Судьба, вырвав его из когтей одной опасности, кидала его в объятия другой, еще более грозной…
— Расступись-ка, братцы! — раздался звучный голос того лесовика, который принял на рогатину медведя. — Дай мне взглянуть на князеньку!
Голос этого смелого человека звучал как-то совсем особенно. В нем ясно слышались и злоба, и тоска, и нестерпимая мука.
Люди расступились.
— Ой, князенька, — прерывисто захрипел лесовик, — вот как нам встретиться пришлось… Бог-то все видит: бывает время, что и богатым поплатиться нужно… Так-то! Дай-кось топор-то! — обратился он к ближайшему из товарищей.
Тот в ужасе попятился.
— Ой, ой! Пришибет он князя-то, — пронесся кругом тихий шепот.
Лесовик злобно засмеялся.
— Миловать не буду, — коротко произнес он и добавил с невыразимой тоской в голосе: — Сестренку, им для забавы замученную, вспомнил… Давай топор!
Тут сказалось все, что накипело на душе этих измученных людей. Отуманенный клокотавшею в нем злобою, человек видел пред собой тирана и не задумывался совершить кровавое преступление…
— Разойдись, братцы! — выкрикнул лесовик, которому кто-то из товарищей сунул в руку топор. — Я в грехе, я и в ответе, а вы ни в чем неповинны… У-ух! — размахнулся он топором.
Но опустить удар на голову бесчувственного князя Василия ему не пришлось.
— Не трожь! Чего ты? Или Бога позабыл! — раздался около него окрик, и чья-то сильная рука ухватила, как клещами, его руку и отвела в сторону. Это был вершник воеводы Грушецкого, Иван. — Не трожь, не моги, — повторил он, — вспомни, на какое дело идешь!
— Ты чего? Тебе-то что? Наши счеты…
— В них я не встреваю, — твердо ответил Иван, — а у нас на Руси лежачего не бьют… Видишь, князь-то словно мертвый валяется, а ты его такого-то пришибить задумал… Небось, кабы он на ногах был, так не посмел бы… Брось, тебе говорю, топор, не то, смотри, худо будет! — И Иван изо всей силы сжал кисть руки лесовика.
— Ты — чужой, — пробормотал тот, — нечего тебе промеж нас встреваться… Небось, не тебя его княжеская лютость коснется… А он, наш князь-то, говорят тебе, хуже зверя лесного…
— Пусть! — столь же твердо, как и прежде, возразил Иван. — Вот очнется он, лютый твой князь, и делай с ним, что тебе душа велит, а до тех пор не трожь, не дам.
— И взаправду, Петюшка, — подошел кузнец, — дурное ты замыслил… Сердце-то ты свое потешишь, а потом каяться придется. И никакой поп тебе такого греха не отпустит. Потому, какой он враг сейчас? Малое дитя и то забрыкается, как топор над собою увидит, а он лежит и не дрыгается…
— Верно, верно он говорит! — раздались со всех сторон голоса. — Брось, Петюха, будет у тебя время с ворогом за все поквитаться… Оставь! Не дадим мы тебе душу свою загубить…
— Так это! — опять заговорил кузнец. — Нет ни в одном нашем поселке и во всей округе никого из подлых людей, кто не хотел бы вот, как ты теперь, ему, князю, топором голову раскроить… И стоит он того, окаянный, но убить-то его надо в честном бою, а не тогда, когда он даже не поймет, кто его убил… Не примем на себя его крови, ребята! Пусть Петруха на сей раз уймется…
— А-а, — не то застонал, не то заревел Петр, — провались вы все и с князем окаянным вашим, — и он бросил топор. — Делайте как хотите, берегите его на свою голову!.. Мало им в округе девок да баб перепорчено, мало на роду медведями для потехи народа перетравлено?.. Так и еще больше будет! Хотите того — пусть, а мне с вами не дорога… Нянчитесь с окаянным… Эй, вы, проезжие, айда за мной! — и, не обращая внимания ни на князя, ни на товарищей, Петруха пошел прямо через кусты вперед.
Смущенные вершники Грушецкого последовали за ним.
XX
УСПОКОИВШАЯСЯ БУРЯ
Оставшиеся после ухода Петра и вершников лесовики несколько времени стояли молча вокруг своего князя. Удручающе подействовала на них вся предыдущая сцена. В душе каждый сочувствовал Петру и каждый действительно был готов поступить, как намеревался поступить он, но слова чужого человека пристыдили их: им и в самом деле показалось незамолимым грехом убить бесчувственного князя даже в отмщение за все то зло, которое причинял он им.
— Ну и ввалились же мы! В недобрый час из избы вышли, — проговорил один из них, нарушая тягостное молчание.
— И в самом деле, — проворчал другой, — гораздо лучше было бы на печи сидеть.
— А уж если вышли да такое дело приключилось, — выступил третий, — так не сидеть же нам весь век тут…
— А что делать-то? Ну, скажи! — послышались вопросы.
— Как что? Посмотрим сперва, жив или помер князь-то? — и лесовик подошел к князю Василию и потряс его за плечо.
Тот слабо застонал.
— Ишь, жив! — с заметным неудовольствием и даже, вернее, с досадой пробормотал один из лесовиков. — Пойдет теперь перепалка…
— Да его, кажись, и зверь не ломал! — заметил товарищ.
— Значит, таково хорош, что и лесному зверю противен, — философски промолвил первый, — и в аду не надобен.
— Полно вам, братцы, — отошел от князя возившийся около него лесовик, — немощный он, а немощный хоть и враг, но милосердия достоин… Лучше обсудим, что нам делать… Трое нас, рук довольно…
— Что? Да сволочь его в лесное его логово, тут напрямки совсем близехонько, особливо, ежели через чащу!
— Так-то так, а только троим нам не снести! — сказал молодой лесовик, косясь на тушу бездыханного медведя.
— Скажи лучше, шкуру бросить жалко! — заметил ему товарищ.
— И то верно, — согласился тот. — Батюшки, да чего мы думаем? Ведь конь есть, наезжие холопы его вытянули из берлоги, пока мы тут с князем возились…
Действительно, Митроха и Константин, заметив бившегося почти под землей коня, воспользовались удобным моментом и освободили его.
— Где же он, конь-то? — водя всюду взглядом, спрашивал лесовик постарше. — Что-то нет его…
Коня и в самом деле нигде не было видно.
— Сорвался да убег, вот тебе и все, — решили лесовики.
Князь между тем беспокоился и стонал. Он все еще не приходил в себя, его стоны были сильны и надрывисты. Видимо, даже будучи в бессознательном состоянии, он сильно страдал.
— Не снести нам его, — твердил лесовик помоложе, — рук мало, да и шкуру здесь оставить нельзя… Попробуй-ка уйти, сейчас лисы явятся, да и волки пожалуют, весь мех перепортят…
— Так оно выходит, — согласился лесовик постарше, которому медвежьей шкуры было гораздо больше жаль, чем своего князя. — Тогда вот что, предложил он: — Пусть кто-нибудь из нас на усадьбу сходит; и впрямь тут через чащу недалеко, пусть подмогу дают… Чу, слышите!
Где-то в отдалении раздавались человеческие голоса. Издали доносились куканье, кликанье, громкие удары колотушкой по набатному билу.
— Ишь, — даже испугались лесовики, — ищут самого!
Они не ошибались.
Сорвавшийся конь примчался прямо в лесное поместье князя Агадара и переполошил там всех. Через старика Дрота весть о примчавшемся коне была передана Марье Ильинишне, и та, поняв, что с племянником случилось что-то дурное, сменила свой гнев на милость и не на шутку забеспокоилась. Как-никак, а она любила князя Василия, как родное дитя, любила его со всеми недостатками, всю жизнь жалела его, а узы такой любви не рвутся в одно мгновение, что бы ни говорил внезапно вспыхнувший гнев.
Всполошилась старушка, куда только и сон девался, откуда и силы взялись. Она загоняла своего старого Дрота, отдавая распоряжение за распоряжением, и глаз больше не сомкнула до рассвета, пока, наконец, разосланные холопы не принесли из лесу стонавшего князя Василия.
По приказанию старушки он был уложен в постель. Страшно страдая, князь то бормотал, то лепетал что-то совсем несуразное. Видимо, ему пришлось пережить сильнейшее потрясение, и он всецело находился под впечатлением его.
Старушка с тревогою смотрела на метавшегося в лихорадочном жару племянника, и слезы проступали на ее глаза.
В усадьбе Агадар-Ковранских был весьма искусный костоправ. Марья Ильинишна немедленно вытребовала его в хоромы, и он ловко вправил вывихнутую ногу князя. Тот, почувствовав облегчение, сейчас же крепко заснул, и только тогда уставшая донельзя старушка удалилась в свои покои.