У некоторых из избранных, к числу которых принадлежали и мы, было в обычае отправляться после обеда к графу Платону. Это уже не был официальный визит. Это было как бы собрание друзей, с которыми он допускал известную короткость. Фаворит появлялся одетый в сюртук, с более небрежным видом, чем всегда, приглашал посетителей, которых, обыкновенно, было немного, сесть, а сам растягивался в кресле или на диване.
Разговоры отражали характер гостей. Иногда они оживлялись графом Кобенцелем, австрийским послом, или же графом Валентином Эстергази, ставшим позднее церемониймейстером при дворе в Вене; он был постоянным посетителем Царского Села; своей болтовней и придворной угодливостью, которая как нельзя лучше подходила ко всякого рода льстивым речам, он умел так ловко приобрести расположение Зубова и императрицы, что получил довольно значительные земельные владения на Волыни. Этот господин не имел в себе ничего благородного, точно так же, как и его супруга, принадлежавшая, однако, к интимному кружку Екатерины. Их сын, избалованный мальчишка, воспитанный во дворце на руках калмычки, забавный своими проказами, много способствовал удачам своих родителей. Его младший брат, Владислав, живущий теперь на Волыни, был уважаемый и достойный человек.
Передавали друг другу на ухо, что в то время как императрица осыпала Платона Зубова своими милостями, его желания устремлялись к великой княгине Елизавете, жене великого князя Александра, которой было тогда всего шестнадцать лет. Это заносчивое и химерическое притязание делало графа смешным, и все удивлялись, что он имел смелость строить такие планы на глазах Екатерины. Что касается молодой великой княгини, то она не обращала на него никакого внимания. Кажется, припадки любви овладевали им большею частью после обеда, в часы, когда мы являлись к нему с визитом, потому что он тогда только и делал, что вздыхал, растягивался на длинном диване с грустным видом и, казалось, погибал от тяжести, обременявшей его сердце. Его могли утешить и развлечь лишь меланхолические и сладострастные звуки флейты. Одним словом, у него были все признаки человека, серьезно влюбленного.
Кажется, кое-кто из его наперсников знал об этой его тайне; во всяком случае, не подавая виду, что догадываются о причине его огорчений, они сочувствовали его печали. Находящиеся у него в услужении люди говорили, будто после обеда он отправлялся к Екатерине и выходил от нее удрученный скукой и такой грустный, что становилось его жаль. Он обрызгивал себя духами и принимал своих интимных гостей с тем грустным видом, который поражал всех. Но отдыхать он не желал, говоря, что сон лишает нас доброй части нашего существования.
Так прошел летний сезон 1795 года. С наступлением осени двор переселился в Таврический дворец, и наши утренние визиты к фавориту участились, так как приближалось время, когда наше дело должно было быть наконец решено. Зубовы продолжали твердить, что одной их доброй воли недостаточно, что они не в силах добиваться всего, ими желаемого. Такие слова не предвещали ничего хорошего. Между тем разгоралась борьба притязаний: наряду с лицами, хлопотавшими о возврате их имений, явилось множество других, пускавших в ход все средства, чтобы воспользоваться секвестрированным имуществом. Все, начиная от самых высокопоставленных лиц и до самых последних, все хотели урвать свою часть из добычи, так как Екатерина до сих пор не сообщала еще своего решения ни относительно судьбы огромного количества конфискованных частных имуществ, ни относительно имуществ, отобранных ею у церквей и у государства.
То был очень интересный момент в государственной жизни России, и все с трепетом ожидали его разрешения. Сколько людей строили на этом надежды расширить свои владения и увеличить число рабов или душ, как говорится в России. Поэтому раболепство и низкое угодничество развернулись с новой силой не только в салонах самого фаворита, но и вокруг его секретарей, которые, подобно Жиль-Блазу, как я уже говорил об этом выше, подражали графу, как обезьяны, даже в его смехотворных приемах при утреннем туалете, чтобы показать свою спесь перед презренной толпой, набивавшейся в их передние. Среди спекулянтов, искавших, как грабители на поле битвы, обогащения за счет побежденных, нашлись, к несчастью, наряду с русскими, и некоторые поляки, недостойные носимого ими имени. Во имя прежних заслуг, во имя своей измены отечеству, выбирали они жертвы между теми, кто был изобличен или даже только подозреваем в патриотизме. Чем больше они рассыпали подозрений, тем более подымались их шансы на то, чтобы поживиться на счет грабежа.
Наши родители, осаждаемые кредиторами и озабоченные своей будущностью, еще более беспокоились о нашей судьбе, потому что в то самое время, когда мы сообщали им о благосклонном приеме, встреченном нами в Петербурге, мать получила анонимное письмо, на прекрасном французском языке, в котором ее уведомляли, с утрированным преувеличением, о впечатлении, произведенном нами в обществе, и о благосклонном приеме при дворе. Затем в письме было сказано, что наша мать будет особенно счастлива узнать, что мы, вопреки всем любезностям и ласкам, остались в глубине души твердыми в любви к родине и в ненависти к Екатерине и т. д. Там говорилось, что об этом сообщается нашей матери, так как она так сильно желала укрепить нас в нашем образе мыслей и проч. Можно себе представить, как испугалась наша мать, получив такое письмо, — ведь было общеизвестно, что все письма на почте вскрывались. Было очевидно, что письмо писалось с намерением возбудить подозрения Екатерины и разрушить наш план возвращения наших имений. Припомним, что во время нашего пребывания в Гродно, князь Репнин показывал нам оригинал одной приписки императрицы по поводу будто бы данной мною матери клятвы в ненависти к России и к императрице. Эта сказка, должно быть, также была сфабрикована одним из наших соотечественников, как будто бы нужно было прибегать к такой торжественной клятве, чтобы внушить нам вечную ненависть к столь злым врагам.
Нам не оставалось ничего другого, чтобы добиться возвращения имений наших родителей, как скрепя сердце решиться поступить на службу. Это было условие sine qua nоn (Непременное условие (лат.)), дополнявшее нашу жертву, неизбежное следствие нашего приезда в Петербург. В один из наших вечерних визитов в Царское Село, граф Зубов уже тогда объявил нам, что у императрицы было намерение назначить нас офицерами в ее гвардию и что стать членом такой доблестной армии, перед которой ничто не может устоять и которая могла бы беспрепятственно пройти весь свет, было наибольшим счастьем, какое только могло выпасть на нашу долю. Действительно, такое мнение было господствующим среди офицеров русской армии, и они не могли от него отказаться. Хотя мы и были приготовлены к этому удару, все же наше сердце сжалось, когда мы официально получили это предложение. Отступать не было возможности. К тому же, раз мы уже решили отдать себя в руки русских, не все ли равно нам было, в какую форму выльется приносимая нами жертва. Гражданская ли служба, или военная, в том или другом чине, — все это нам было безразлично. Мы считали недостойным себя входить в какие-либо переговоры, показывать малейшую заботу о получении более высокого положения. И самое высокое положение, и самое низкое были нам в одинаковой степени нестерпимы. Даже говорить об этом значило бы придавать этому какое-нибудь значение, тогда как мы не придавали никакого.
Итак, с опущенной головой, как настоящие жертвы, приготовились мы принять всякое предложение, не справляясь даже о том, что нас ожидало. Может ли путешественник, случайно заброшенный судьбою в Японию, в Борнео, или Яву, или куда-нибудь в Центральную Африку, придавать хоть малейшее значение формам, отличиям, или почестям, которые присущи обычаям этих варваров? Совершенно то же было и с нами в данном случае. И мы, очутившиеся вне нашей сферы, вынужденные к тому несчастьем, не видевшие кругом ничего, кроме жестокости и насилия, полные отвращения, уныния и отчаяния, считали, что нам не следует санкционировать добровольным решением какое бы то ни было назначение.