Итак, я отправился во Флоренцию и приехал туда зимой 1798–1799 г. Несмотря на то что была уже глубокая зима, в ночь моего приезда разразилась страшная буря, сопровождавшаяся громом и молнией, напоминавшая мне другие подобные бури в некоторые важные мгновения моей жизни.

Мои дипломатические занятия как русского посланника при короле Эммануиле, окруженном несколькими верными сторонниками, не были многосложны. Я должен был стараться оживить самочувствие этого несчастного монарха уверением в расположении и протекции императора Павла и сообщать, по крайней мере, раз в месяц кабинету о текущих происшествиях. Эти донесения трудно было сделать очень интересными по той причине, что другие посланники находились ближе к тем местам, где разыгрывались важные события. Мне приходилось в своих сообщениях вращаться в тесном круге немногих наблюдений и придавать хотя какой-нибудь интерес своим донесениям было для меня тем труднее, что со времени моего приезда в Россию я действовал под давлением не зависящей от меня непреоборимой силы, — что, впрочем, и поддерживало меня среди многих превратностей, — и поэтому относился с полным равнодушием ко всему, что от меня требовали. Это равнодушие было особенно необходимо мне в моей новой роли по той причине, что здесь я должен был приветствовать как успех то, на что в действительности я не мог смотреть иначе, как на несчастье; надо было вести переписку с Суворовым и забыть о резне в Праге; надо было подписываться, обращаясь к императору «Ваш верноподданный и раб», по требуемой тогда формуле.

Король Сардинии во многом напоминал Иакова I, короля английского — исключая его богословской учености — каким он изображается в истории и, главным образом, под пером Вальтер Скотта. Савойская ветвь, происшедшая от одной английской принцессы, даже от дочери, если не ошибаюсь, Иакова I, была старше Ганноверской. Король не любил заниматься делами, и несмотря на всю его набожность, его разговоры были пересыпаны забавными анекдотами, потому что, подобно своему предку Иакову, он имел склонность к шутовству. Его супруга, королева Клотильда (если память мне не изменяет), была одной из сестер Людовика XVI. В Версале ее прозвали «Le gros madame» за ее необычайную полноту. Однако в то время, когда я был ей представлен, она была чрезвычайно худа. У нее по-прежнему были очень красивые глаза; ее лицо, звук ее голоса, выражали доброту и меланхолическое настроение.

Дипломатический корпус, к которому я принадлежал, состоял только из меня и Виндама, брата лорда Виндама, знаменитого члена палаты лордов. Это был толстый англичанин, который походил скорее на пивовара или мясника, чем на дипломата. Каждое воскресенье или праздник мы оба отправлялись в резиденцию короля. Король занимал один из дворцов герцога Тосканского, расположенный за городом, который с течением времени сделался одной из великолепнейших резиденций. На аудиенцию нас вводил всегда граф Шаламбер, «так называемый» министр иностранных дел. Он подводил нас к королю и королеве; разговор обыкновенно касался незначительных предметов и не продолжался более двадцати минут. После нескольких шутливых фраз король раскланивался с нами, подражая иногда лицу, о котором только что говорил, и это выходило у него очень комично. Что касается королевы, она кланялась нам с грустной улыбкой.

Был также у нас еще некто вроде дипломата, низшего по положению, не бывавшего при дворе. Это был поверенный по делам Пруссии, по имени Винтергальтер. Этот бедняга получал такое маленькое содержание, что ему едва хватало на прожитие, но, несмотря на свое изношенное платье, он бросался во все стороны, всюду проникал, болтал без конца и, конечно, чтобы не лишиться своего жалкого содержания, ежедневно нагружал своего курьера всякого рода бумагомаранием. Но все-таки, несмотря на все лишения, у него было толстое брюшко, широкая лунообразная физиономия, и он не совсем уже был лишен политического чутья.

Что касается придворного общества, то оно состояло только из семейств нескольких пьемонтцев, последовавших за своим королем. Местные жители держали себя совершенно обособленно, ни с кем не видаясь, никого не принимая. Балльи де Сен-Жермен, бывший гувернер короля, считался гофмейстером двора. Он никогда нигде не появлялся, и с ним никто не имел никаких дел. Однажды только он устроил у себя обед, и это был единственный акт, который он предпринял в силу своего звания. Дюнуае, правая рука графа Шаламбера, и Ламармора (как мне кажется, дядя генералов, носящих то же имя) принадлежали ко двору; граф де ля Тур, из Турина, бывший королевским губернатором в Пьемонте во время его оккупации австрийцами, а также еще один сардинский дворянин, представитель страны при короле, дополняли тогда число представителей Пьемонта.

Из числа флорентинцев к пьемонтцам ходил только маркиз де Кореи, приехавший отдать мне визит. Впрочем, еще один дом составлял исключение из этого правила, — это дом г-жи д'Альбани, разведенной с претендентом и бывшей в то время супругой графа Альфиери. Г-жа д'Альбани часто давала обеды, на которые приглашались все иностранцы. Художник Фабр был постоянным посетителем этого дома. Я видался с ним много времени спустя на его родине, в Монпелье, где он устроил музей картин и редкостей, собранных Альфиери и завещанных им графине д'Альбани, которая отдала их Фабру; ему же, если не ошибаюсь, она отдала и свою руку.

Важным лицом во Флоренции был в то время австрийский генерал Соммарива. Я помню, как однажды вечером один импровизатор из общества, импровизируя на предложенную мною тему, о любви Антония и Клеопатры, прежде всего стал воспевать австрийского генерала и посвятил ему свои стихи, подобно тому, как Тассо посвятил свою поэму «Освобожденный Иерусалим» Альфонсу Феррарскому.

Во время моего пребывания во Флоренции граф Альфиери отличался очень крепким здоровьем. Длинные прогулки занимали большую часть его времени. На этих прогулках он громко, не обращая внимания ни на прохожих, ни на окружавшую его обстановку, декламировал стихи из своих трагедий. Вечерами, несмотря на усталый, измученный вид, он тотчас же усаживался играть в шахматы. Молодость свою он провел очень бурно, как он сам говорит об этом в своих мемуарах. Г-жа д'Альбани, к которой он был очень привязан, побудила его заняться литературной работой, давшей ему еще при жизни большое имя. За несколько лет до моего приезда во Флоренцию я встретился с ним в Париже.

Вначале он был страстно увлечен принципами французской революции, но скоро революционные эксцессы возбудили в нем отвращение; Франция внушала ему ужас, и все свое усердие, все свои чувства он отдал королю Эммануилу, упрекая себя в том, что не всегда оставался верен ему. Когда много лет спустя неожиданная болезнь лишила его возможности продолжать обычные прогулки, он решил, что пришел его конец; действительно, через несколько дней его не стало. Это был человек с большими достоинствами, смотревший на события с возвышенной точки зрения; но, находясь во власти своего экзальтированного воображения, он легко поддавался иллюзиям.

У Виндама, о котором я уже упоминал, была подруга, очень красивая итальянка, имя которой я не могу вспомнить; она приобрела известность тем, что стала во главе возмущения против французов в Ареццо и явилась со своим отрядом в Тоскану.

Спокойная жизнь, в которую были погружены двор Сардинии и флорентийское общество, была слишком однообразной и потому не интересной. Дни шли один за другим, не принося ничего нового. И я решил поехать в Пизу к Франциску Ржевусскому, бывшему маршалу двора в Польше. Это был друг моих родителей, и во время нашего пребывания в Париже мы с матерью жили в его доме. Он принял меня самым сердечным образом, несмотря на то, что был очень болен. Страдая болезнью, которая свела его в могилу, он очень нетерпеливо переносил боли и прибегал к опиуму. Один врач, профессор университета в Пизе, одобрил это врачебное средство, не замедлившее уложить его в могилу после ужасных страданий.

Еще в детстве мы любили Ржевусского. Он всегда угощал нас какими-нибудь лакомствами. Из Повонзок мы часто ездили в Маримон, где он выстроил себе с большим вкусом роскошную дачу. Это был человек, полный достоинств, приветливый, добрый, щепетильно честный, но слишком любящий свои удобства. Он был щедр и во всем держался барином, принадлежа к той породе людей, которая теперь уже исчезла. Случалось, что он при гостях совершенно не выходил из своей комнаты. Я был принят у него с большим радушием; стол его был превосходен, сервировка самая тщательная, внимание самое утонченное, но сам хозяин временами не появлялся. Когда он чувствовал себя хорошо, он охотно выходил к столу и любил разговоры, которые у него всегда выходили очень интересными, благодаря массе бывших с ним разнообразных приключений. Я помню между прочим одно из них, относящееся к его пребыванию в Петербурге. Он был послан туда королем, после восшествия того на престол, и очень близко сошелся с графом Паниным, императорским канцлером и воспитателем великого князя Павла. Находясь однажды у этого министра, он взял на руки маленького великого князя, как вдруг с тем случились конвульсии. «Никогда в жизни я не был так испуган, говорил он, и с тех пор я остерегался играть с этим хилым, болезненным ребенком, который мог умереть на моих руках».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: