С своей стороны, маркграфиня с огорчением видела, что императрица Мария сохранила за собой все преимущества царствующей императрицы, не уступая ни одного из них своей невестке. Став императором, Александр, особенно желавший успокоить свою мать, жалобы которой не прекращались со времени катастрофы, пресекшей жизнь Павла, оставил ей ее прежний оклад в миллион рублей, назначенный ей Павлом по восшествии на престол, и ничего не прибавил к тому скромному бюджету, которым пользовалась его жена, будучи великой княгиней. Императрица Елизавета с готовностью подчинилась этому распоряжению, впоследствии поставившему ее в очень тяжелое положение и лишившему ее возможности удовлетворять просьбы о помощи, с которыми к ней постоянно обращались.
Императрица-мать продолжала единолично заведывать различными благотворительными, просветительными и даже промышленными учреждениями, которые были поручены ее ведению в царствование Павла. Маркграфине, конечно, хотелось, чтобы дочь имела возможность проявлять большую деятельность и распространять больше щедрот и благодеяний, которых имеют право ожидать и даже требовать от жены монарха.
Я был принят маркграфиней очень благосклонно, и позже, в продолжение многих лет, она оказывала мне честь своим расположением. Несколько раз говорила она со мной с самым живым интересом и всегда только об императоре. Она опасалась, чтобы задуманные им реформы не оказались несвоевременными, вредными и опасными по своим последствиям, и хотела, чтобы его разубедили в осуществимости его планов. Она не одобряла его стремления уменьшить пышность публичных церемоний и придворной обстановки. В особенности же, ей не нравилась простота его манер, которая, по ее мнению, слишком распускала его приближенных, что придавало двору вид, мало соответствовавший царскому величию. Она проводила параллель между Александром и первым консулом, который, наоборот, зная лучше людей и то, что нужно, чтобы заставить себя любить, уважать и повиноваться себе, окружал себя блеском и не пренебрегал ничем, что могло увеличить его престиж, без которого верховная власть не может существовать.
Маркграфиня хотела бы разбудить в своем зяте честолюбие и заставить его воспользоваться уроками, которые давал тогда миру этот могущественный гений. Она хотела бы, чтобы Александр, не ссорясь с ним, сделался бы уже с этих пор соперником Наполеона и чтобы его действия как правителя были бы, как и действия первого консула, постоянными доказательствами величия, силы, воли и решимости. Русские, говорила она, нуждались в этом так же, как и французы. Я постарался передать императору эти разговоры ввиду того, что высказанные в них правильные и справедливые взгляды могли оказать на него известное полезное влияние. Но подобные советы не производили на Александра никакого действия. Он восхищался Наполеоном, но не считал себя способным следовать ему как образцу. У них были две противоположные натуры; поэтому и пути их были различны. Только много лет спустя, величайшая опасность, угрожавшая России, безграничное честолюбие властелина Франции и его невероятные ошибки доставили Александру случай обнаружить свои недюжинные достоинства, и все-таки его действия всегда носили характер оборонительный, хотя тем не менее и доставили ему победу над соперником.
Семья герцога Баденского, прогостив несколько месяцев в Петербурге, уехала в Стокгольм навестить шведскую королеву, младшую сестру императрицы Елизаветы. Во время этого путешествия их постигло большое горе. В дороге умер маркграф, благодаря несчастному случаю с экипажем. Несчастье это лишило маркграфиню возможности править в великом герцогстве и имело гибельные последствия для этой благородной семьи.
Летом 1801 года неофициальный комитет продолжал собираться. До отъезда государя в Москву на коронацию единственным результатом этих совещаний было удаление графа Палена. Император чрезвычайно желал от него избавиться. Он стеснял государя, был ему противен и подозрителен. После удаления Палена очередь была за Паниным. Император колебался лишь относительно времени и формы его удаления. Вопрос долго обсуждался; наконец, решили Палена удалить и на его место назначить графа Кочубея. На этот раз император сдержал свое слово, так как выбор этот был ему приятен и, кроме того, оправдывался прошлым Кочубея. Было предположено временно оставить Панина в Петербурге. Император, желавший избежать неприятных объяснений с Паниным, до последней минуты не показывал даже вида о принятом по отношению к нему решении. Те, кто рад был найти за Александром хотя какую-нибудь погрешность, по этому поводу вновь обвинили его в двуличии. Граф Панин подчинился монаршей воле, сообщенной ему письменно, и Кочубей вступил в должность, к большому удовольствию императора и всего нашего комитета.
Все время, пока Панин оставался в Петербурге, он был окружен шпионами, не выпускавшими его из вида; по несколько раз в день император получал отчеты секретной полиции, с подробными донесениями о всем, что делал Панин с утра и до вечера, где он был, с кем останавливался на улице, сколько часов провел в том или другом доме, кто посещал его. Насколько было возможно, передавались даже и все сказанные им слова. Отчеты эти, читавшиеся в неофициальном комитете, были составлены на таинственном языке секретной полиции, которым агенты ее так прекрасно пользуются для того, чтобы казаться всегда необходимыми и придавать интерес даже самым незначительным своим донесениям. В сущности, в этих донесениях не было решительно ничего особенного, но императора чрезвычайно беспокоило и мучило присутствие в столице графа Панина. Император всегда ожидал с его стороны заговора и успокоился только тогда, когда Панин уехал из Петербурга. Постоянно преследуемый шпионами, ходившими за ним по пятам, и предупрежденный о впечатлении, которое он производил на императора, граф Панин сам решил удалиться из столицы. Вскоре за тем он получил строгий приказ никогда не появляться в тех местах, где будет находиться император. Приказ этот никогда не был отменен, и Панин уехал в Москву, затем в деревню, где и жил с тех пор в строгом уединении.
Таким образом, трое из «наших», как называл их император, оказались в сфере практических дел и на опыте познакомились с препятствиями и трудностями, с которыми приходится иметь дело, лишь только соприкоснешься с правительственным механизмом и попадешь в число его колес. Я остался единственным членом неофициального комитета, не приставленным ни к какому реальному делу. Это доставляло мне большое удовольствие. Честолюбие русского человека было мне чуждо. Я чувствовал себя экзотическим растением, лишь случайно пересаженным на постороннюю почву, и в моих душевных переживаниях всегда было нечто такое, что не могло вполне совпадать с наиболее задушевными помыслами людей, которые стали моими друзьями в силу неожиданных и совершенно исключительных обстоятельств. Меня часто тяготило и утомляло мое положение, я тосковал по родине, по родным. Меня преследовало весьма естественное желание вновь очутиться в их кругу и вернуть себе это счастье, в котором я нуждался сильнее, чем когда-либо.
Меня удерживала лишь моя личная привязанность к императору и надежда оказать пользу отечеству. Но надежда эта часто казалась мне совершенно погибшей. И у меня, как у большинства людей, грезы первой юности рассеялись, как утренний туман при свете дня. Кого обвинять в этом? Свет? Но зачем было ожидать от него больше, чем он может или умеет дать? Истинными виновниками горьких разочарований являются те, чьи притязания и ложные надежды идут поверх действительности, заходят за пределы того, что могут дать нам короткие минуты нашего земного существования. Но, обманувшись в несбыточных мечтах, начинаешь желать хотя бы того, чтобы не остаться в стороне от возможного счастья. Это именно и выпадало всего чаще на мою долю. Потому-то я был очень утомлен своим положением, и у меня постоянно мелькала мысль покинуть Петербург. Император еще временами заговаривал со мной о Польше, но все реже и реже. Когда он видел меня расстроенным и озабоченным, он возвращался к этой теме, но это уже было не то, что раньше. Его утешения принимали какой-то неопределенный характер, или он совсем умалчивал о вопросах, говорить о которых становилось все труднее и труднее; а между тем они-то и были единственным действительным звеном, которое нас связывало.