Ни словечка о “чужаках” произнесено не было, зато от молчания, от ощущения опасности какое-то согласие возникло, что-то незримое опутало обоих и сделало единым существом. От начальства — ни гу-гу. Более того: продолжалась подслушка. Три недели назад техники приладили свое устройство в телефонную коммутационную сборку, что на первом этаже подъезда, но несмотря на приказ о снятии наблюдения, не торопились, как это всегда бывало, вытаскивать из сборки подотчетный жучок. А Блондинке звонили уже не раз, кассиршу ждали на работе, она, правда, предупреждала накануне, что, возможно, придет только к обеду. Сибиряк, наконец, исполнил клятвенное обещание и пытался доложить нечаянно-негаданной любимой о благополучном прибытии в Новосибирск! А Блондинка — ни слуху, ни духу.
Уже однако одиннадцать утра, а женщина безмолвствует, и где она — неизвестно, вот что тревожит. Наружка видела ее у подъезда в четвертом часу утра, чуть позже бдительный сосед из квартиры напротив засек, конечно, ее возвращение домой. Телефонный разговор с внуковским аэропортом зафиксирован. И — тишина. Нет женщины. Не будь приказа, продлись наблюдение, приди смена — и если контрольный звонок не дал результата, сдающая смена расстаралась бы, сантехника подослала бы, управдома заставила бы лбом колотиться о дверь, чтоб только самим удостовериться и принимающих убедить: объект жив-здоров и находится на месте постоянного пребывания. Обе смены довольны, одна уходит с чистой душой, другая с незамутненной совестью смотрит и слушает. Такое, правда, редко бывало. Верили на слово, иначе нельзя, должны же в мире оставаться честные люди! И попадались не раз: год проходил, другой, и выяснялось, что будто бы под боком супруги дрыхнувший гражданин в это время занимался тем, о чем знать никому не положено.
Еще один телефонный звонок Блондинке остался неуслышанным, всё из того же Новосибирска, учитель что-то учуял и забеспокоился.
Плохо, совсем плохо. Люди только тогда люди, когда о них знают и помнят. Человек всегда на виду коллектива, соседей, родных, близких, знакомых, люди обзваниваются, люди переговариваются, люди спрашивают друг о друге; не звони человеку день-другой, не узнавай его при встрече на улице — и человек испугается. Люди должны быть на людях.
Патрикеев выбросил ноги из машины, размялся.
— Сейчас приду, — сказал он. И вышел на проспект, чтобы через другую арку, уже с сумкой, войти во двор. Шел походкою человека, подошвы которого знают каждую выбоину асфальта, каждую ступеньку подъезда, и так выгадал время, что минутою раньше бывший комитетчик покинул боевой пост, потащил своего бульдога на улицу, к бочке с квасом, чтоб устрашить им очередь. В подъезде — никого, лифт заскользил на восьмой этаж, Патрикеев вышел, оставив дверь кабины незакрытой, чтоб шмыгнуть в нее, услышав шаги Блондинки, и фалангою указательного пальца надавил на звонок.
И — оторопел: дверь квартиры была приоткрыта! Привычно глянул на часы: одиннадцать тридцать восемь. Замер, подумал, приложил ухо к щели и уловил необычные звуки, обиженные детские голоса, что ли. Огляделся. Четыре двери выходили на лестничную площадку, четыре квартиры, две из них пустуют, хозяева на юге, одинокий пенсионер-комитетчик еще, с бидончиком в руке, не дошел до бочки с квасом… А из-за двери, перед которой стоял застывший Патрикеев, не слезные детские голоса слышались, в квартире — в чем он теперь не сомневался — кто-то стонал и всхлипывал. Дверь подалась беззвучно, в нос ударил запах подсобки мясного отдела гастронома, где однажды пришлось прятаться. Бесшумно ступая, пересек Патрикеев прихожую, прислушался. И снова — булькающий стон, всхлип. Расположение комнат известно, кто стонет — непонятно, и вдруг он увидел лежавшую на полу Блондинку: руки раскинуты, ночная сорочка в крови, глаза прямо смотрят на Патрикеева, запоминающе, в глазах не страдание, а детский вопрос, какой-то невинный, что-то вроде “А кто взял мою куклу?”.
Справиться с волнением Патрикеев не смог, обеими руками схватил себя за горло, чтоб не закричать, чтоб не схватить телефонную трубку и вызвать “скорую”. Целый год Вениамин натаскивал его, приучал действовать разумно, и уроки сказались. Стараясь ни до чего не касаться, подняв с пола выпавшую из рук сумку, отмечая отсутствие гильзы, которую, впрочем, могло отбросить при выстреле, произведенном в упор и точно в сердце, Патрикеев пятился. Носовым платком стер с дверной ручки отпечатки пальцев. Чуть шире приоткрыл дверь, чтоб кто-либо, убийство ее — тоже тайна, которую никто раскрывать не хочет, потому что у самого начальства рыльце в пушку: убийца вышел из тени, которую не пытались осветить раньше, из чащи, куда не заглядывали охотники.
“…поднявшись на восьмой этаж и приблизившись к квартире №194, я обнаружил, что входная дверь открыта, из чего сделал ложный вывод, что хозяйка квартиры на месте. Увидеть ее или окликнуть я не мог, потому что это означало бы расконспирацию наблюдения. После чего спустился вниз и сел в машину…”
В два голоса и в две руки оба, Патрикеев и Вениамин, так объясняли, почему не подчинились приказу о снятии наблюдения: “Поскольку технические средства наблюдения оставались без надзора, было принято инициативное решение продолжить наблюдение за подъездом…”.
Отпустили наконец с миром, дали двое суток на отсыпание. По истечении их Вениамин позвонил, разбудил Патрикеева.
— Вставай, проклятьем заклейменный…
И не раз потом с этой фразы начинал утренний треп.
3
Их наказали, нельзя было не наказать, таково уж правило: за любое чрезвычайное происшествие отвечают подчиненные. Досталось, впрочем, и начальству, тем больший гнев обрушился на Вениамина и Патрикеева. Посчитали их не достойными доверия коллектива, общаться с кем-либо запретили, освободив тем самым от расспросов, дали новое задание — черное, грязное, беспросветное, нудное. Три недели каждый вечер заходили они во двор на Пятницкой улице, поднимались на крылечко двухэтажного домика, заглядывали к местной начальнице, моложавой даме, которая запирала их обоих в своем кабинетике до утра, они же поочередно, чтоб не запортить глаза, смотрели на другую сторону улицы, фиксируя всех, кто приближался к скамейке сквера. С собой, кроме ночной оптики и рации, приносили грелки для малой нужды. Темнота к разговорам не располагала, но Вениамина не угомонишь, Вениамин подводил философию под сидения в засадах, под сквозное и выборочное наблюдение. Рассуждал он умно и непонятно. Вот, говорил, объект наблюдения, человек, за которым установлена слежка. С точки зрения объекта (если он, конечно, в чем-то замешан) отсутствие слежки и самая квалифицированная слежка (которая им не обнаруживается) — одно и то же ведь! Что есть она, что нет ее — одинаково! В этом, горячился Вениамин, что-то есть, тут какая-то логика. А с нашей точки зрения? Человек, объект то есть, ведет себя так, словно слежки за ним нет, — так кто этот человек, честный или нечестный, законопослушный советский гражданин или враг, профессионал, искушенный в теории и практике наружного наблюдения?
О женщинах тоже говорили — шепотом, разумеется, как и обо всем в кабинете добровольной помощницы. О Блондинке, ринувшейся в омут необузданной страсти. Ведь кто мог предположить в ней такую прыть! Одного взгляда на неказистого мужичка было достаточно, чтоб в женщине заполыхал пожар, в котором она и сгорела, потому что какая-то связь прослеживалась — между страстью этой и безнаказанным убийством. Никого ведь не впускала в квартиру, домработницу и ту трижды через дверь переспрашивала и в глазок рассматривала, будто впервые видит, а расслабилась после сибиряка, в неге пребывала — и вот такой конец. Правильно поступает начальство, не одобряя случайных связей, давая зеленый свет тем сотрудникам органов, которые любовью занимались только с указанными в графе “семейное положение” женщинами. И если уж жениться (а к этой мысли Вениамин подводил Патрикеева), то на девушке, которая не воспламенится мгновенным чувством к прохожему парню. Но, с другой стороны, что же это такое — любовь? Она, выходит, бесконтрольна? Случайна или, как выразился Вениамин, спонтанна?