Вторая рота представляла собою зрелище жалкое, но сочувствия не вызывавшее, и недаром курсантов этой роты прозвали чокнутыми. Все до единого (кроме офицеров, конечно) были в ботинках и обмотках, казались грязными, как ни отмывались и как ни стирали то тряпье, что офици­ально называлось обмундированием. Бели у кого в апреле и были сапоги, то к маю они, вымененные, уворованные или отобранные внаглую, уже перебрались в Первую роту. Как ни странно, вторая комплектовалась из парней, понюхав­ших порох на передовой, и почему они все такие тягучие, обжористые, худые, не поднимающие глаз, ленивые и засы­пающие на ходу – никто не знал.

Быстро пройдя Вторую роту, Фалин приблизился к Третьей и пожал руку отдавшему рапорт командиру ее, капитану Христичу, с которым вместе воевал когда-то, торопливо спросил, все ли в порядке, и отступил на два шага, чтоб полюбоваться ротою. Была она сплошь из бывших школьников и студентов, с разных призывных пунктов их собрали в одну команду, чтоб отправить в Новосибирское танковое училище, но команду по пути перехватили офицеры только что образованного Степного военного округа, чтоб заткнуть ею недокомплект курсов младших лейтенан­тов. Ладно одетая и хорошо обутая, она отличалась от остальных не только формою одежды, но еще и спайкой, остервенелым желанием поскорее отправиться на фронт и гнать немца до Берлина. С особым старанием вытягивала она носки при отработке строевого шага, исправно и без самоволок несла караульную службу, в свободные от службы часы заполняла клуб, пела песни, декламировала стихи, делала стенгазеты с карикатурами, что, однако, не избав­ляло ее от нашептываний замполита, тот постоянно жало­вался Фалину и особисту на гнилые настроения в Третьей, да Фалин и сам признавал, что рота Христича слишком уж зарвалась, всех презирает, ставит себя выше Первой роты.

– Р-разойдись!.. – и строй смешался. Время близилось к обеду, и Первая рота потянулась к столовой, за нею – половина Второй, обеденный зал не мог вместить больше, пищу курсы принимали в две очереди, и, конечно, лучшая пища, лучшее время для приема пищи и вообще все лучшее всегда доставалось Первой роте.

За месяцы Крестов Иван Федорович испытал на себе, что такое исполнительная, законодательная и судебная власть в одном-единственвом лице следователя, ведущего дело. Отвага и ум спасли его. Кресты дали ему урок на все последующие годы. В день похорон он услышал в себе дребезжание колокольчика, предупреждавшего об опасно­сти, и замкнулся, затаился, чтобы незаметнее прожить немногие оставшиеся до госпиталя дни.

Колокольчик зазвякал еще тревожнее, когда в этот же похоронный день он встретился с майором Висхонем.

В Посконцах, лежа на груди, растянувшись на жестких сдвоенных лавках и радостно вздрагивая от боли, с какой старухины пальцы прощупывали его позвонки, услышал он впервые эту фамилию, за час до того, как увидел самого майора, того самого, кого две недели спустя разыскивала контрразведка двух фронтов – как немецкого шпиона, как человека, подозреваемого в совершении тягчайших преступ­лений.

Разминая позвоночные хрящи Андрианова, старуха ска­зала ему, что к Лукерье Антиповой приехал на подлечение дальний родственник, майор Висхонь, двоюродный племян­ник, получивший после госпиталя отпуск, местом проведения которого избрал Посконцы. Племянника этого Лукерья видела года за три до войны, когда гостила в Челябинске у брата. Лукерье майор преподнес подарки – две банки аме­риканской тушенки, брикет супа-концентрата и буханку хлеба. Продукты эти выдали ему в райцентре, соответство­вали они, сообразил Андрианов, сухому пайку надвое суток. Рассчитывать на большее майор в райвоенкомате не мог, на продаттестате, правда, военком начертал резолюцию, обя­зав председателя посконского колхоза – раненного защит­ника Родины майора Висхоня кормить две недели. С этой-то резолюцией и сидит сейчас майор у председателя, который, конечно, ему откажет, такие уж нравы в Посконцах, чужа­ков здесь не любят, страннику на дорогу кусок хлеба вынесут, но за стол не посадят.

Ничего странного в появлении майора Андрианов не нашел, промолчал, бездумно просидел в бочке сорок минут – по ходикам на стене, потом вытерся досуха и, приятно утомленный процедурой, сидел в палисаднике. После болот­ного смрада бочки запахи цветов навевали воспоминания о женщинах, о парках больших городов… Правление колхоза было рядом, через два дома, и Андрианов увидел незнако­мого майора, того несомненно, о ком говорила старуха. Он стоял на солнцепеке, не зная, когда идти ему, вправо или влево, и недоуменно озирался. Потом коснулся лба белым платком, поправил на голове линялую пилотку и бесцельно двинулся по улице, прямо держа спину, несколько шире плеч расставляя ноги, и Андрианов, каких только раненых не видевший, понял: пуля застряла в позвоночнике майора, пуля! И оперировать майора не стали, врачи решили вы­ждать, пока пуля сама не отойдет от позвонка, пока мышцы не потянут ее к себе.

Дойдя до палисадника, майор вдруг остановился, чем-то привлеченный. Андрианов подумал, что когда-то у майора было простодушное лицо. Сейчас же оно выражало фронто­вую измученность, но глаза с живым интересом смотрели на розы. Старуха исцеляла не только людей, она умела врачевать землю, и на ухоженной ею почве росли цветы почти оранжерейного воспитания, среди них розы были самыми обыкновенными, привычными, и непонятно было, почему так недоуменно и жадно смотрел майор на бутоны того растения, о котором не мог не знать или не слышать, ходил же он в молодости на танцы с неизменным слоу-фоксом «В парке Чаир распускаются розы…» Видел он их раньше, но смотрит так, словно перед ним – мина с усиками.

– Это розы, – подсказал Андрианов, и майор кивнул, откачнулся от высокого плетня, показал спину и пошел своей дорогой, к Лукерье, а не в колхозный амбар. Как и предсказывала старуха, председатель показал ему шиш, спихнул защитника Родины коменданту железнодорожной станции, тот мог прикрепить майора к военпродпункту…

– Василием Григорьевичем звали его… Майор Висхонь Василий Григорьевич… – уточнял в шашлычной Андрианов. – Уж как его потом ни обзывали на курсах – и дураком, и самозванцем, и агентом немецкой разведки, а те оперативни­ки, что арестовали меня 13 июля, с ног сбились, разыскивая Висхоня, всех допрашивали и все брали под подозрение – и где служил майор, и как ранен, и в каком госпитале вылечился, и почему попал в Посконцы, и находится ли в связи с полковым комиссаром Шеболдаевым, о котором речь еще впереди. Злодея чуяли они в майоре и напрасно. Василий Григорьевич был всего-то человек, изнуренный, измордованный и обескровленный войною до полного изнеможения. Мне ведь на следующий день удалось заглянуть в его документы, и выходило по ним, что судьба бросала Висхоня в огонь сразу же, как только появлялся дымок. И озеро Хасан, и Монголия, и Западная Белоруссия, и Финляндия, а уж эту войну встретил 22 июня, попал под бомбежку в Молодечно. Медсанбатов не счесть, трижды в госпитале, последнее ранение не на передо­ вой, иначе не оказался бы в госпитале при своей гимнастерке, со всеми орденами и документами. Что получил отпуск после госпиталя – так ничего в этом необыкновенного нет, многим давали такие отпуска, а почему именно в Посконцы – так это все от усталости и безденежья. Ничего в жизни не видел, кроме казарм и окопов, на передовой. Текущая гражданская жизнь его попугивала, от неумелости делал ошибки. Мог бы выписать отпускное свидетельство в Москву, в Казань, в Саратов, напридумав родственников. Но – денег больших нет, а бутылка водки в то время стоила пятьсот рублей, буханка хлеба чуть меньше. Мог бы нажать на райвоенкома, мешок продуктов получил бы по аттестату, но постеснялся. И у Лукерьи сробел, чужая пища в рот не лезла. Конечно, тетка даже весьма отдаленного родства без ущерба для себя прокормила бы его, бабы соседские ей помогли бы, председатель колхоза одумался бы, молоко и картошку дал бы. Но от незнания обыкновен­ной, нефронтовой жизни Висхонь стал очень щепетильным, ни для кого не хотел быть обузой. Но и ехать на станцию к коменданту не хотел. Поэтому утром следующего дня он прямиком потопал на курсы. Вряд ли он притронулся к тушенке и, конечно, не польстился на суп-концентрат. Лукерья, скорее всего, накормила его лепешками из овсяной муки, ее выдавали по двести граммов на трудодень, да молоком от козы, водились в Посконцах эти животные, очень понятливые, умные. Ко мне, когда я в бочке сидел, частенько заглядывала старухина козочка. Станет у двери, жует сосредоточенно и смотрит на меня с состраданием…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: