Жил, служил. Уже — вслед за наградами и чинами — появились ученики, на юрфаках страны вчитывались в его книги. Читал и спецкурс в институтах, но для себя приберегал скорбную догадку — то ли как оправдание, то ли укором: да все ведь мы на земле живем ой как плохо, все мы нищие, и единственное, что есть у нас свое и от себя — жизнь наша, и не отбирайте у бедняка последнюю надежду оставаться бессмертным!..

Много чего познал и о многом догадался, но сущей тайной оставалось застрявшее в памяти первое убийство, необычайно легко, играючи как бы раскрытое, но так и не понятое. Все мотивированные преступления — это “око” за “око”. Но за что пэтэушник убил старуху? Чем она навредила ему? Чем?

В материалах дела, помнится, были свидетельства, тогда словно мимо глаз пролетевшие, никаких мыслей не вызвавшие. Ведь убийца, еще не проспавшись после пьянки, ночью вдруг полез в комнату, где спала однокурсница. Известно, что может подумать девушка, когда к ней заваливается пьяный, но знакомый парень: она подтянула к себе одеяло, собралась в комочек и стала стыдить пришельца. А тот и не думал прикасаться к ней. Он — на коленях перед нею — расплакался вдруг: “Фиса! Фиса! Прости меня!..” Звали-то девушку — не Фисой, никого в училище с таким именем не было. И о Фисе он вспомнил через несколько часов, когда милиция шла по коридору, в каждую комнату заглядывая в поисках его. “Фиса идет”, — произнес он, выглянув из кухни в коридор, и сам пошел к милиционерам. В их машине он горячечно стал рассказывать, как увидел в сберкассе старушку, как пошел за нею, как убил… Он истязал себя слезами. Таких сопляков милиция презирает, потому что мера содеянного преступником должна соответствовать его поведению на допросах, убийцы не должны раскалываться сразу, и милицейский кулак пресек извержение слов, парень замкнулся, затаился. Перед Кобзевым сидел подавленным и все отрицающим, “Фису” из него вышибли в милицейской машине, но и Кобзев о Фисе узнал позже, случайно, из рассказа милиционера.

Так кто же или что же эта “Фиса”?

Узнал случайно, оказавшись в райцентре, что в двадцати километрах от села, где проживали родители пэтэушника, того, с которого только Фиса могла снять грех.

Он съездил в деревню эту, он нашел родителей того парня, мать и отца, уже отошедших от постигшего их горя. Мычала коровенка в хлеву, неумолчные воробьи взлетали и садились, курицы похаживали по двору, ссорясь из-за сущей мелочи…

Потрясенный уехал он от них. Он узнал, кто такая Фиса и где теперь человек, некогда убивший старуху.

Всего три года отсидел пэтэушник: шестнадцати лет не исполнилось в день убийства, потом скостили за примерное поведение. Общество простило, сняло грех, но только тот грех, который вменяло ему, то есть убийство старухи, а парень иначе мыслил, вышел на волю и поступил в духовное училище, потом стал монахом и ныне в монастыре, что в сорока километрах. И еще, видимо, не отмолил грех, не мог отмолить, потому что Фиса (Анфиса), прабабка его, была Великой женщиной, жертвенность которой вдохновила детей ее на жизнь праведную, лишь правнук подкачал, и, зная из семейных преданий о “бабе Фисе”, о ней вспомнил в страшный для него час прозрения. Фиса же в 1932 году, когда голод свирепствовал на селе, когда внуков маленьких кормить было нечем, — бабушка Анфиса ночью тихохонько встала и ушла в лес, чтоб помереть там, чтоб внучонкам огрызок жмыха достался бы, лишний краешек лепешки из лебеды.

Много лет до Фисы, вспомнил Кобзев, путешественник Скотт возвращался из Южного полюса к побережью Антарктиды. В лютые морозы, с крохами продовольствия, каждый необглоданный сухарь на строжайшем учете, вся экспедиция уже на грани вымирания, как колхоз, как семья Фисы, и один из членов экспедиции, Тит Отс, отморозивший конечности и замедлявший путь сотоварищей к северу, однажды на привале молча вышел из палатки, чтоб уйти и замерзнуть: “Я выйду подышать и нескоро вернусь…”

О Скотте и вспомнил Кобзев, но, решил, не мог знать слабоумный оболтус пэтэушник о трагедии экспедиции и жертвенности Тита Отса. А если и знал, если и приравнял самоубийство прабабки своей к уходу Отса в вечную ночь, то давно бы зажил мирным бытом, семьей обзавелся бы.

Но — избрал монастырь. И на пути к Москве завернул в эту обитель Кобзев. Было почему-то прохладно во дворе, хотя солнце светило немилосердно. День не праздничный — ни по мирскому календарю, ни по церковному, но много милых русских бабенок в платочках, с узелками, позы не богомольны, но как бы коленопреклоненны. Колокола уже отзвонили, смирением веяло от травы, что много ниже человека, от золоченой маковки, щупающей небо. Насекомые гудели, воробьишки прыгали по проплешинам, гулькали голуби. Из приземистого строения вышел высокий служитель в рясе, Кобзев едва узнал в нем дурашливого до идиотизма пэтэушника, убийцу, так и норовившего поскорее попасть на тюремные нары. И попал, достраивая цепочку: человечек — старуха с копилкой — убийство — нары — молитва о святости и богоизбранности старух да целостности копилок. Уж не для того ли прокуратура и существует? И, как это ни кощунственно, убийство предшествовало молитве, и не Слово было в начале, а деяние, акт рукотворный, и вся жизнь — это умельчание цепочки этой до кухонной свары и участкового, до ничтожного, убивающего душу бытия. Да и народ этот, двор постепенно заполнявший собою, грехами своими, — чем отличен он от людей на нарах, от обитателей камер? Грехи махонькие, грехи тяжкие — все одно грехи, все они — нарушение запретов.

— Что беспокоит? — спросил служитель веры, не пытаясь опознать в Кобзеве того, кто его много лет назад допрашивал, потому что все люди ему отныне на одно лицо — страждущие, болящие и скорбящие.

— Сомневаюсь во многом… — и опустил глаза: больно было смотреть на преображенного страданием человека. Ибо монах выглядел лет на десять старше Кобзева, пэтэушник стал зэком, отсидевшим и свое и чужое, на волю вышедшим с одной заботой: жить в миру с миром.

— Ищи правду в небе, в Христе, если слабый. Или в себе, если сильный, — говорилось тоном пастыря, глаголящего не свою, а небесную истину.

— Я сильный. Но в сомнениях.

— Тогда Бог в тебе. Для того, чтобы вознестись к небу.

— У Бога в себе я и спрашиваю: незнание закона не освобождает от ответственности за его нарушение. А неведение того, что есть грех, — дает человеку отпущение греха за содеянное?

— Чего? Греха? Какого греха? Перед ближним, которого не возлюбил? Или ближними? Христос страдал, спасая человечество. Все человечество. И нет прощения тому, кто посягнул на весь род людской.

— Грех всегда от страсти к жизни, которую каждый понимает по-своему.

— А ты, сын мой, помещай себя внутри Царства Божьего, твоим воображением на земле выстроенном. Оглянись, всмотрись: здесь одно смирение, только смирение, ибо все страсти — богомерзки.

Сейчас ему, подсчитал Кобзев, двадцать семь лет, но глаза — как у путника, на минутку присевшего перед бескрайней дорогой в никуда. Почему он здесь? Вернулся бы, отсидев, в училище, стал краснодеревщиком: труд, деньги, девушки, лицом-то он, помнится, пригожий. И речи вел бы светские, так сказать, без цитат из книг религиозного толка.

— Фиса, — вдруг сказал Кобзев и застыл в ожидании. Но не услышал ни слова в ответ, не дождался и мелькнувшего бы в глазах отзвука. Все забыто? Выплыла когда-то Фиса из потемок сознания и туда нырнула?

— Я тебя вспомнил, — вдруг услышал он. — Ты много лет назад направил меня на путь истинный. Я тебе благодарен. Но ведь ты кривишь душой. Ты безбожник, твой бог — закон. Однако, — монах вгляделся в Кобзева, — однако наши боги едины в сущностях некоторых…

— Каких же?

— Хотя бы в ритуале покаяний. На партбюро ведь, как на исповеди, признавать грехи надо вслух… Ладно, давай без дураков, мы же с тобой в одной упряжке, — монах заговорил естественно, по-мирски. — Все твои рассуждения о грехе — блуждания мысли. Не думай о них, о грехах. Они — экскременты нашего бытия, буду уж говорить понятным тебе языком. Человек освобождает себя от них, заходя в туалет. В сортир. И смывает грех, унося мочу и кал в вечность, в кругооборот природы. Две тысячи лет назад родился человек, который сотворил гигантский унитаз и очистил желудки и мочевые пузыри человечества, страдавшего запором. Второй Христос будет не скоро. Поэтому ежедневно очищай душу, как клизмой кишечник, повторением статей закона. Они ведь, грехи, прилипчивы и клейки, грех несмываем, грех нужно поливать растворителем, иначе к нему прилипнет другой. Особые микробы человеческого кишечника расщепляют пищу, остатки ее выносятся наружу. И ты также отделяешь вину от невиновности.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: