Раздвоенность сознания, личности характерна для религиозного человека вообще, для мусульманина в особенности. Проистекает она из его веры в загробную жизнь, по сравнению с которой жизнь земная выглядит лишь преходящей иллюзией. «Ведь достояние ближней жизни в сравнении с будущей — ничтожно» (9:38). Согласно этому откровению корана здешняя жизнь если и имеет некую цель, то состоять эта цель может только в том, чтобы подготовиться к переходу в мир иной, где только и начинается жизнь истинная.

Сознание человека отчуждается. На себя здешнего верующий глядит глазами обитателя той блаженной обители, где текут «реки из воды не портящейся и реки из молока, вкус которого не меняется, и реки из вина, приятного для пьющих, и реки из меду очищенного» (47:16,17). Понятно, что этот здешний покажется существом жалким и никчемным. Но в реальной жизни этот взгляд на практике выражается в самоуничижении и самонебрежении лишь у фанатиков. Обычный же правоверный алчет благ земных так же, как и всякий нормальный смертный. Верующий в конце концов оценивает собственную никчемность на этом свете в меру сугубо мирских интересов.

Положение меняется, когда указанный взгляд переносится с собственной личности на личность ближнего. Взгляд этот тотчас же обретает всю силу внемирской отрешенности. Новый объект воспринимается так, словно правоверный глядит на него через дырку в воротах рая, изнутри, конечно. И этот объект, естественно, под взглядом с занебесья превращается в исчезающе малую величину. В итоге нравственные связи между людьми рвутся, человек отчуждается от человека и остается наедине с самим собой, отчего, между прочим, происходят типичные для мусульманских стран формы необузданного произвола отдельной личности — от деспотизма главы семьи до тиранства государственных правителей.

Но опять-таки в обыденном мире отчуждение нравственных связей между людьми в относительно чистом виде может иметь место разве только в какой-нибудь общине дервишей. В целом же в обществе религия, какими бы пожарами она ни полыхала, не может до конца выпарить эти связи в замогильную пустоту! Ибо они имеют слишком цепкие земные корни, уходящие вглубь трудовых и иных мирских отношений между людьми. Религия, как и всякая слепая вера, обычно лишь иссушает эти связи. Излученный от них в результате этого образ становится автономной областью человеческого сознания. Отсюда раздвоение личности на мирскую и религиозную, каждая из которых воспринимает внешний мир по-своему. Первая — непосредственно, как он есть, вторая — каким он ей видится в озарении внеземного идеала.

Эта раздвоенность очень четко выражена в письме Абд-аль-Кадира французскому генералу. Эмиру по-человечески жаль своих воинов, попавших в плен. Здесь он мирской человек. Но тут же он бездушно отрекается от них: чего о них заботиться, если даже в худшем из мирских случаев — смерти — они лишь обретут «новую жизнь». Здесь он человек религиозный.

Замечательно во всем этом то, что самосознание эмира сохранило мирское человеческое начало. Не было бы в том ничего удивительного, если бы речь шла о простом правоверном. Но ведь Кадир был религиозным вождем! Махди! Мессией! Человеком, которому с пеленок прививали мысль о его высшем назначении. За которым всю жизнь влеклась религиозная легенда. Которого, наконец, само положение в обществе возвысило над ближними. И над какими ближними! Ревностно религиозными. Желавшими видеть в своем вожде идола. Заведомо отрицавшими за ним право на все то мирское, что дозволено им самим.

Сохранить при этом человечность невероятно трудно, почти невозможно. Не говоря уж о тьме деспотов, больших и малых, которыми усеяна история религиозных обществ, эту истину может удостоверить жизнь любого власть предержащего поборника религиозной идеи. Даже в том случае, если сама по себе идея чиста и величественна, а ее поборник исполнен самых благих намерений, он должен быть истинно великим человеком — великим деятелем он может быть независимо от этого, — чтобы остаться в коей-то мере по-мирски человечным.

Заурядный человек, одержимый религиозной идеей, неизбежно становится ее рабом. Ничто мирское не заставит его изменить Идее — его госпоже. Рано или поздно для такого рыцаря идеи подданные становятся безликими знаками, которые можно зачеркнуть, стереть, переписать, если то будет угодно его повелительнице. В конце концов инквизиторы были подлинными рыцарями христианской идеи. И кроме того, большими пуританами.

Абд-аль-Кадир не относится к этой категории воителей за чистоту веры. Его личность отчетливо проявляется не только в деяниях религиозного вождя, но и в общественно значимых поступках мирского человека. И если а первой роли он выступал как орудие идеи ислама, то во второй роли он был выразителем мирского сознания своего народа, соединяя таким образом в своей личности религиозного мессию и народного героя.

Однако в реальной жизни психически здоровая личность всегда выступает практически как единое целое. Она может являться миру — по собственной ли воле, в силу ли обстоятельств — в различных ипостасях, относясь при этом, однако, как целое к части, к любой из них и сохраняя свое внутреннее единство. Ибо она имеет свою неразложимую константу — человеческий характер, который образует связующее единство всякой личности, индивидуально обособляет ее, составляет главное условие сохранения ее целостности в столкновениях с внешним миром или в периоды внутренних духовных кризисов.

Именно характер нашего героя соединяет в его личности, казалось бы, несоединимое: фанатичную религиозность и трезвую реалистичность, мессианскую отчужденность и мирскую человечность. Благодаря своему характеру, впитавшему в себя силу и чистоту патриархальности племенной среды, закаленному религиозным подвижничеством, обретшему гибкость под воздействием жизненных испытаний, Абд-аль-Кадир, в зависимости от условий и обстановки, мог выступать в различных ролях, оставаясь всегда самим собой и сохраняя цельность своей личности.

Характер Абд-аль-Кадира был сильнее его призвания. Поэтому его личность была значительнее любой из ролей, в которых жизнь вынудила его выступать. И даже больше главной из них — роли религиозного вождя.

Это обнаруживается уже в начальный период деятельности эмира.

После того как арабам удалось запереть противника в приморских городах, Абд-аль-Кадир решил окончить войну одним ударом. Но выполнить это решение он понадеялся весьма своеобразно. В конце 1833 года эмир направил генералу Демишелю послание, в котором приглашал его к единоборству в открытом поле. «Если Вы сделаете двухдневный переход от стен Орана, — писал Кадир, — я встречу Вас, и пусть поединок решит, кто из нас останется хозяином на поле битвы».

Наивно? Конечно. Глупо? Ни в коем случае. Разве не мудростью и не благом ли для народов было бы решать войны единоборством вождей? И разве были бы сами вожди столь воинственны, если бы они знали, что им первым придется подставлять собственный лоб под удар? Как скоро и какой малой кровью кончались бы войны! Но это уже из области идиллических утопий. Абд-аль-Кадир не был утопистом. Просто он был человеком другого мира, где здравый смысл еще не был оттеснен в область утопий.

Приглашая французского генерала на рыцарский поединок, эмир надеялся одержать победу в «священной войне». Но самое его рыцарство шло здесь не от ислама. Это было скорей былинное, языческое рыцарство, истекавшее из доисламских народных представлений о войне. Эти представления стали пережитками уже в эпоху крестовых походов, когда столкновения между европейскими и восточными странами происходили в форме религиозных войн.

С тех пор Европа претерпела превращения, о которых лучше всего сказать словами «Коммунистического манифеста»:

«Буржуазия, повсюду, где она достигла господства, разрушила все феодальные, патриархальные, идиллические отношения. Безжалостно разорвала она пестрые феодальные путы, привязывавшие человека к его «естественным повелителям», и не оставила между людьми никакой другой связи, кроме голого интереса, бессердечного «чистогана». В ледяной воде эгоистического расчета потопила она священный трепет религиозного экстаза, рыцарского энтузиазма, мещанской сентиментальности. Она превратила личное достоинство человека в меновую стоимость и поставила на место бесчисленных пожалованных и благоприобретенных свобод одну бессовестную свободу торговли. Словом, эксплуатацию, прикрытую религиозными и политическими иллюзиями, она заменила эксплуатацией открытой, бесстыдной, прямой, черствой»[5].

вернуться

5

К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, изд. 2-е, т. 4, стр. 426.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: