- А что мы были тогда друг другу? - спросил Чехов.
- Только не муж и жена, - быстро ответила я.
Мы оба рассмеялись.
- Но мы любили друг друга. Как вы думаете? Мы были молоды... И мы погибли... при кораблекрушении? - фантазировал Чехов.
- Ах, мне даже что-то вспоминается, - смеясь сказала я.
- Вот видите. Мы долго боролись с волнами. Вы держались рукой за мою шею.
- Это я от растерянности. Я плавать не умела. Значит, я вас и потопила.
- Я тоже плавать не мастер. По всей вероятности, я пошел ко дну и увлек вас с собой.
- Я не в претензии. Встретились же мы теперь как друзья.
- И вы продолжаете вполне мне доверять?
- Как доверять? - удивилась я. - Но ведь вы меня потопили, а не спасли. /211/
- А зачем вы тянули меня за шею?
Антона Павловича не забывали присутствующие. Его часто окликали и обращались к нему с вопросами, с приветствиями, с комплиментами.
- Я сейчас говорю соседу: "Какая конфетка ваш рассказ..."
Эта "конфетка" нас ужасно рассмешила, и мы долго не могли смотреть друг на друга без смеха.
- А как я вас ждала, - вдруг вспомнила я. - Как я вас ждала! Еще когда жила в Москве, на Плющихе. Когда еще не была замужем.
- Почему ждали? - удивился Антон Павлович.
- А потому, что мне ужасно хотелось познакомиться с вами, а товарищ моего брата, Попов, сказал мне, что часто видит вас, что вы славный малый и не откажетесь по его просьбе прийти к нам. Но вы не пришли.
- Скажите этому вашему Попову, которого я совершенно не знаю, что он мой злейший враг, - серьезно сказал Чехов.
И мы стали говорить о Москве, о Гольцеве, о "Русской мысли".
- Не люблю Петербурга, - повторил Чехов. - Холодный, промозглый весь насквозь. И вы недобрая: отчего вы не прислали мне ничего? А я вас просил. Помните? Просил прислать ваши рассказы.
Стали подходить чокаться шампанским. Чокались, кланялись, улыбались. Антон Павлович вставал, откидывал волосы, слушал, опустив глаза, похвалы и пожелания. И потом садился со вздохом облегчения.
- Вот она - слава, - заметила я.
- Да, черт бы ее побрал. А ведь большинство ни одной строчки не прочли из того, что я написал. А если и читали, то ругали меня. А мне сейчас не слов хочется, а музыки. Почему нет музыки? Румын бы сюда. Необходима музыка. Вам сколько лет? - спросил он неожиданно.
- Двадцать восемь.
- А мне тридцать два. Когда мы познакомились, нам было на три года меньше: двадцать пять и двадцать девять. Как мы были молоды.
- Мне тогда еще не было двадцати пяти, да и теперь нет двадцати восьми. В мае будет.
- А мне было тридцать два. Жалко. /212/
- Мне муж часто напоминает, что я уже не молода, и всегда набавляет мне года. Вот и я немного набавляю.
- Не молоды? В двадцать семь лет?
Стали вставать из-за стола. Обед тянулся часа три, а для меня прошел быстро. Я увидела Мишу, который пробирался ко мне, и сразу заметила, что он очень не в духе.
- Я еду домой. А ты?
Я сказала, что еще останусь.
- Понятно, - сказал он, но мне показалось нужным познакомить его с Чеховым.
- Это мой муж, Михаил Федорович, - начала я.
Оба протянули друг другу руки. Я не удивилась сухому, почти враждебному выражению лица Миши, но меня удивил Чехов: сперва он будто пытался улыбнуться, но улыбка не вышла, и он гордым движением откинул голову. Они не сказали оба ни слова, и Миша сейчас же отошел.
Я осталась, но ненадолго: гости стали поспешно расходиться. Хозяева устали.
А дома меня ждала гроза. Мише очень не понравилась наша оживленная беседа за столом, очень не понравилось, что мы не сели там, где нам было назначено.
- Вы обращали на себя всеобщее внимание, - кричал Миша, - а ты вела себя неприлично. Мне стыдно было за тебя! Стыдно!
- А мне и сейчас за тебя стыдно. Что это за сцена ревности? Этого еще недоставало.
- Не ревности, а... а... негодования. Моя жена, мать моих детей, должна вести себя прилично.
Мы то ссорились, то дулись весь вечер.
Но я тогда не ожидала, что еще ждет меня.
Какой-то услужливый приятель рассказал Мише, что в вечер юбилея Антон Павлович кутил со своей компанией в ресторане, был пьян и говорил, что решил во что бы то ни стало увезти меня, добиться развода, жениться. Его будто бы очень одобряли, обещали ему всякую помощь и чуть ли не качали от восторга. Миша был вне себя от возмущения. Он наговорил мне столько обидного и грубого, что в другой раз я бы этого не стерпела. Но в настоящем случае казалось мне, что он прав. О, какое это было крушение! Почти невероятно, что из-за Чехова я попала в грязную историю. Но как же /213/ не верить? В сущности, я так мало знала Антона Павловича. Я считала его близким, симпатичным, благородным. Вся душа моя тянулась к нему, а он, пьяный, выставил меня на позор и на посмешище.
- Ты кинулась ему на шею, психопатка! - кричал Миша, - завязала любовную интрижку под предлогом любви к литературе. Ты носишь мое имя, а это имя еще никогда по кабакам не трепали. Он хочет увезти тебя, а знаешь ли ты, сколько у него любовниц? Пьяница! бабник!
Я была ошеломлена, убита. Но когда я немного успокоилась и была в состоянии думать, я сказала себе: а все-таки этого не может быть. Это чья-то злобная выдумка, чтобы очернить в моих глазах Чехова и восстановить против него Мишу. Кому это могло быть нужно? Я решила, что Миша мог слышать эту сплетню только от двух лиц. Одно было вне всяких подозрений, другое... И сейчас же мне вспомнилось, что это другое лицо сидело за юбилейным столом наискось от нас и, по-видимому, очень скучало. Он был писатель и печатал толстые романы{213}, но никаких почестей ему не оказывали и даже на верхний конец стола не посадили. К Чехову он обращался с чрезвычайным подобострастием и выражал ему свои восторги, но не было никакого сомнения, что он завидует ему до ненависти, в чем я впоследствии убедилась.
После обеда он сказал мне мимоходом:
- Я никогда не видал вас такой оживленной.
"Он! - решила я. - Конечно, несомненно - он. Выдумал, насплетничал..." Я справилась и узнала, что действительно он участвовал на ужине после юбилея. Я сказала о своих предположениях Мише.
- Наврал? Возможно. Да, это он мне рассказал, - признался Миша. - Но ведь это известная скотина!
Я почувствовала большое облегчение.
Прощаясь, я дала слово Антону Павловичу написать ему и прислать свои рассказы, и теперь я решила, что это можно сделать, но все-таки в письме упрекнула его за лишнюю болтовню за приятельским ужином. Он сейчас же ответил мне:
"Ваше письмо огорчило меня и поставило в тупик. Что сей сон значит? Мое достоинство не позволяет мне оправдываться, к тому же обвинение Ваше слишком /214/ неясно, чтобы в нем можно было разглядеть пункты для самозащиты. Но, сколько могу понять, дело идет о чьей-нибудь сплетне. Так, что ли?
Убедительно прошу Вас (если Вы доверяете мне не меньше, чем сплетникам), не верьте всему тому дурному, что говорят о людях у Вас в Петербурге. Или же если нельзя не верить, то уж верьте всему и в розницу и оптом: и моей женитьбе на миллионах, и моим романам с женами моих лучших друзей и т.д. Успокойтесь, бога ради. Впрочем, бог с Вами. Защищаться от сплетни - это все равно, что просить у жида взаймы: бесполезно. Думайте про меня, как хотите.
...Живу в деревне. Холодно. Бросаю снег в пруд и с удовольствием помышляю о своем решении никогда не бывать в Петербурге"{214}.
С этих пор началась наша переписка с Антоном Павловичем. Но меня ужасно огорчало его решение никогда больше не приезжать в Петербург. Значит, мы больше никогда с ним не увидимся? Не будет больше этих ярких праздников среди моей "счастливой семейной жизни"?
И каждый раз при этой мысли больно сжималось сердце.
IV
В те случайные промежутки, когда у нас в доме было вполне благополучно: дети здоровы, Миша спокоен и в духе, я часто думала о том, что я пользуюсь в настоящее время самым большим счастьем, которое суждено мне судьбою. Большего и иного не должно быть никогда. Правда, радовали еще успехи по литературе, были письма Чехова. Но писать мне удавалось не много и не часто, потому что дети неизбежно хворали, то врозь, то все вместе, и тогда я могла думать только о них, отдавать все свое время и днем и ночью только им. Да и Мишин несчастный характер прорывался против его воли так неожиданно, что остеречься и уберечься было невозможно. И это делало меня всегда очень несчастной.