- Вы устали, - сказал Антон Павлович. - Я уйду, вас утомили гости.
Что со мной делалось? Я едва могла говорить.
- Прошу вас, останьтесь.
- Кстати... не можете ли вы дать мне то, что обещали. Газеты с вашими рассказами и рукопись. /228/
Я все собрала заранее и передала ему пакет.
- Почему вы не хотите, чтобы я обратился с рукописью к Гольцеву, в "Русскую мысль"?
- Потому что ее примут не за ее достоинство, а по вашей протекции.
- Но ведь я-то отдам ее по достоинству. Вы не верите мне?
- Не то что не верю, Антон Павлович, а я вашей оценки часто совсем не понимаю. "Рассказ хорош, даже очень хорош, но то, что есть Дуня (героиня моего рассказа), должно быть мужчиной. Сделайте ее офицером, что ли. А героя (у меня герой был студент, и он любил Дуню), героя - чиновником департамента окладных сборов"{228}. Видите, я даже выучила наизусть вашу рецензию. Но какой же роман между офицером и чиновником департамента окладных сборов? А если романа вовсе не нужно, то что же хорошо и даже очень хорошо в моем рассказе?
- Ну, и оставили бы все, как было. Правда, хорошо. Ведь я писал вам, что по языку вы мастер и что я платил бы вам, будь я редактором, не меньше двухсот за лист. А вы идете не туда, куда я вас посылаю, а бог знает куда. Зачем вы попали в "Сын отечества"? С.Н.Кривенко - милейший человек, но не в этом суть. Вы знаете, как прозвали его газету? Очень метко. Труп честного покойника. И вы не оживите этот труп. К чему вы пошли туда?
- Это что, - вяло сказала я. - Вы не знаете, куда я еще ходила! К Буренину.
Чехов так и подскочил. Даже фалды его сюртука взлетели.
- Какой идиот послал вас к этому негодяю? - не повышая голоса, но грозно спросил он и так нахмурился, что я удивилась.
- Да, ходила, - подтвердила я. - Он сказал мне, что если я сама буду приносить ему свои рассказы... Понимаете? Ему и сама... - то он будет их печатать.
Сказала и раскаялась. Совсем лишнее! глупо! Ведь это мне просто понравилось, что Антон Павлович сердится, и я постаралась еще усилить впечатление. Это называется кокетством.
- Ну, конечно, я ушла со своей рукописью{228} и никогда больше носа туда не покажу, - прибавила я. /229/
- Умоляю вас, верьте мне немножко. Следуйте моим советам и не подвергайтесь опасности попасть в неловкое положение. Хороших людей гораздо больше, чем дурных. Хотелось бы уберечь вас от дурных.
Он успокоился, а я пошла в столовую за вином. Да и закусить бы надо. Но... какие жалкие остатки оставили Ш.! Я собрала, что могла, и отнесла на Мишин письменный стол. Свою пачку с рукописями я отложила на круглый столик у окна.
- Я не хочу этого, - сказал Чехов, и мне показалось, что он сказал это брезгливо. Взял бутылку с вином, отставил ее и налил себе пива. Мне было и стыдно и больно. Приняла гостя, нечего сказать.
- Вам надо лечь спать, - сказал Чехов, - вас утомили гости. Вы сегодня не такая, как раньше. Вид у вас равнодушный и ленивый, и вы рады будете, когда я уйду. Да, раньше... помните ли вы наши первые встречи? Да и знаете ли вы?.. Знаете, что я был серьезно увлечен вами? Это было серьезно. Я любил вас. Мне казалось, что нет другой женщины на свете, которую я мог бы так любить. Вы были красивы и трогательны, и в вашей молодости было столько свежести и яркой прелести. Я вас любил и думал только о вас. И когда я увидел вас после долгой разлуки, мне казалось, что вы еще похорошели и что вы другая, новая, что опять вас надо узнавать и любить еще больше, по-новому. И что еще тяжелее расстаться...
Он сидел на диване, откинувшись головой на спинку; я - против него на кресле. Наши колени почти соприкасались. Говорил он тихо, точно гудел своим чудесным басом, а лицо у него было строгое, глаза смотрели холодно и требовательно.
- Знали вы это?
У меня было такое чувство, точно он сердится, упрекает меня за то, что я обманула его; изменилась, подурнела, стала вялая, равнодушная и теперь не интересна, не гостеприимна и, сверх того, устала и хочу спать.
"Кошмар", - промелькнуло у меня в голове.
- Я вас любил, - продолжал Чехов уже совсем гневно и наклонился ко мне, сердито глядя мне в лицо. - Но я знал, что вы не такая, как многие женщины, которых и я бросал и которые меня бросали; что вас любить можно только чисто и свято на всю жизнь. /230/ И вы были для меня святыней. Я боялся коснуться вас, чтобы не оскорбить. Знали ли вы это?
Он взял мою руку и сейчас же оставил ее, как мне казалось, с отвращением.
- О, какая холодная рука!
И сейчас же он встал и посмотрел на часы.
- Половина второго. Я успею еще поужинать и поговорить с Сувориным, а вы ложитесь скорей спать. Скорей.
Он что-то искал глазами на столе, на диване.
- Я, кажется, обещал еще завтра повидаться с вами, но я не успею. Я завтра уезжаю в Москву. Значит, не увидимся.
Он опять внимательно оглянулся, пошел к столику у окна и взял пакет с рукописями. Я же сидела как мертвая, не шевелясь.
В ушах у меня шумело, в голове вихрем неслись мысли, но ни одной я не могла остановить, схватить, понять. Сказать я тоже ничего не могла. Что делалось в моей голове? Как это было мучительно! Мысли это неслись или облака несло ветром? Каждую минуту я могла упасть в обморок. Мысли... Облака... - "А Антон Павлович уходит".
Я с трудом встала и пошла его провожать.
- Так не увидимся, - повторил он. Я молчала и только вяло пожала его руку.
Мы жили на четвертом этаже. Вся лестница была ярко освещена. Я стояла на площадке и смотрела, как он бежит вниз. На первом повороте я его окликнула:
- Антон Павлович!
Он остановился и поднял голову. Подождал и опять побежал.
Я ничего не сказала.
VII
Когда Антон Павлович ушел, я закуталась в платок и стала ходить по комнатам. Ходила и тихо стонала. Было не то что больно, а невыносимо тревожно, тесно в груди. Перед глазами все стояло лицо Антона Павловича, строгое, с холодными, требовательными глазами. Представлялись и жалкие остатки ужина на блюдах... Невольно я отмахивалась рукой: фу! Кошмар! /231/
Очень устала ходить и немного пришла в себя. В голове облака начали проясняться, исчезать.
"Я вас любил..." - вдруг ясно прозвучало в ушах.
Я пришла в темный кабинет и села на прежнее место.
"Знали вы это?"
Закрыв глаза, я сидела, откинувшись на спинку кресла.
"Я любил вас. Мне казалось, что нет другой женщины на свете, которую я мог бы так любить..."
Я закрыла лицо руками и дрожала.
"...еще тяжелее расстаться... Еще тяжелее..."
И тогда я заплакала.
"А теперь? - думала я, - кончено? Расстались? Завтра уедет в Москву. Я - не такая, как была: неинтересная, вялая, сонная, негостеприимная. Подурнела, постарела... Любил... И за это теперь ненавидит. И глаза ненавидящие... Кончено, все кончено! и свидания, и дружба, и переписка. Расстались, а ему не тяжело".
И вдруг я вспомнила: а мои рукописи-то он взял! Долго искал, нашел и взял. Значит, вернет, может быть напишет что-нибудь? Еще, значит, не все кончено... Не совсем все, можно еще ждать чего-то? Читать будет мое. Конечно, из великодушия, по доброте своей, но со скукой, с досадой, может быть с отвращением. Ах, лучше бы не читал!
Я плакала навзрыд, вытирая мокрое лицо мокрым платком.
- Нет, я не знала! - повторяла я про себя, отвечая на его вопрос: знали ли вы? - Нет, я не знала! Я была бы счастлива, если бы знала, а я не была счастлива, никогда, никогда!
"Вас любить можно только чисто и свято на всю жизнь. Я боялся коснуться вас, чтобы не оскорбить".
Он это сказал. И еще: "Вы были для меня святыней..."
Я встала и зажгла свечу.
- Не забыть бы ни одного слова! записать. Я сейчас плохо понимаю, но я еще слышу его голос. Припомнить все! Потом пойму. - Я записывала и, если только представляла слова не в том порядке, сейчас слышала это. Вызывала голос и восстанавливала точно. Он говорил много, я записала мало, только то, что звучало в ушах его голосом. /232/