условность, преходящий характер идейных разноречий между западниками и
славянофилами. Это разноречия внутри одной и той же социальной среды —
дворянской интеллигенции. И они сразу же отступают на второй план, как только
возникает противоречие между демократами и либералами, например между
Белинским и Грановским, Герценом и Кавелиным, наметившееся в те же
сороковые годы.
V
Беглые зарисовки Парижа накануне революции 1848 года, характеристика
международной политической эмиграции тех лет, портрет К. Маркса, очерк о
Герцене за границей—далеко не лучшие страницы <3амечательного
десятилетия». Совершенно очевидно, что все это писалось раздраженным и
тенденциозным пером человека, вполне «благонамеренного» и совершенно
«отрезвевшего» от увлечений молодости.
На склоне лот Анненков пытался придать эпизоду своих взаимоотношений
с К. Марксом политически невинные черты. Но даже и тогда, когда
«Замечательное десятилетие» печаталось, он и хотел и боялся обнародовать эту
часть воспоминаний, ибо и важность предмета, о котором шла речь в его
переписке с К. Марксом, и серьезный тон ее говорили сами за себя.
26
Не было ничего несерьезного или «лихого» и в поведении того казанского
помещика — Григория Толстого, через которого Анненков познакомился с
Марксом. Облик Григория Толстого, благодаря разысканиям К. И. Чуковского, сейчас выяснен, и есть все основания утверждать, что Анненков написал о нем в
воспоминаниях прямую неправду.
Богатый помещик, либерал, человек отзывчивый, любознательный и
увлекающийся, Григорий Толстой, будучи за границей, завязал широкие
знакомства в среде международной революционной эмиграции, по-приятельски
сошелся с К. Марксом и Ф. Энгельсом. В марте 1844 года Григорий Толстой
вместе с М. Бакуниным и В. Боткиным участвовал с русской стороны в
совещании деятелей революционно-демократического движения. В письмах
самого Анненкова к Марксу от 1846—1847 годов не раз упоминается имя
Григория Толстого, причем с неизменно серьезными и положительными
отзывами о нем. А в письме от 8 мая 1846 года Анненков сообщал Марксу: «Я
только что получил известие, что Толстой принял решение продать все имения, которые ему принадлежат в России. Не трудно догадаться, с какой целью». Как
видим, в сороковых годах и облик Г. Толстого, и его связи с Марксом, и даже
самые головокружительные его планы — ничто не вызывало со стороны
Анненкова даже и тени иронии.
В бумагах Маркса было найдено и то рекомендательное письмо к нему,
написанное по-французски, которое Г. Толстой дал Анненкову где-то по дороге в
Париж. Его содержание таково:
«Мой дорогой друг.
Я рекомендую Вам г-на Анненкова. Это — человек, который должен
понравиться Вам во всех отношениях. Его достаточно увидеть, чтобы полюбить.
Он Вам сообщит новости обо мне. Я не имею теперь возможности
высказать Вам все, что я хотел бы, так как через несколько минут я уезжаю в
Петербург.
Будьте уверены, что дружба, которую я питаю к Вам, вполне искрения.
Прощайте, не забывайте Вашего истинного друга Толстого».
Как видим, и в письме Толстого к Марксу нет ничего такого, что могло бы
тогда настроить Анненкова на легкомысленный лад. Все это он обрел
значительно позднее, когда твердо вступил на стезю «умеренности и
аккуратности».
Анненков не случайно умалчивает о своих письмах к Марксу. Из писем же
Маркса к нему он приводит тоже лишь одно, наиболее «нейтральное» в силу его
теоретического содержания, и «забывает» о письме Маркса из Лондона от 9
декабря 1847 года, свидетельствующем о довольно близких и доверительных
отношениях между ними.
В одном из писем от начала апреля 1846 года Маркс рекомендовал
Анненкова Генриху Гейне как «очень любезного и образованного русского».
Показательно и то, что, будучи выслан в 1847 году из Парижа в Брюссель и
встречаясь там с Марксом, М. Бакунин считал необходимым писать о
деятельности Маркса не кому-нибудь, а именно Анненкову.
27
Из письма Белинского к Боткину от 26 декабря 1847 года знаем мы и о том, что в спорах в Париже по поводу «Писем из Avenue Marigny» Герцена Анненков
судил о буржуазии прямо-таки «по Марксу», отделяя радикально настроенную
мелкую буржуазию от крупной, и солидаризировался в этом отношении с Н.
Сазоновым против М. Бакунина.
Нет сомнения, что и в сороковых годах Анненков знал об убеждениях и тем
более о революционной деятельности Маркса и Энгельса лишь по обрывкам, как
человек, случайно попавшийся на их дороге. Еще меньше он был подготовлен к
тому, чтобы понимать их истинные цели и намерения. Этим во многом и
объясняются те невольные искажения, какие он допустил в своих воспоминаниях, например приписывая Марксу бесцеремонное и грубо диктаторское обращение с
Вейтлингом или перевирая его высказывание о Фурье. Однако он не мог не знать
истинных причин появления Маркса в Париже и затем отъезда его, вскоре после
февральских дней, в Германию.
Возможно, что многое Анненков попросту забыл, многое мог перепутал за
давностью лет, но несомненно одно: и самый подбор фактов в его воспоминаниях, и освещение их, и особенно тон повествования,— все это говорит о том, что
мемуарист мало считался здесь с исторической истиной. Стремление к
объективности побеждалось в нем другим желанием,— бросить очередной ком
грязи в революционную «партию» и лишний раз подчеркнуть свою политическую
«трезвость» и благонамеренность.
Этой же цели служат и прямые наветы Анненкова на деятелей польского
освободительного движения и карикатурные портреты русских революционных
эмигрантов — особенно М. Бакунина и Н. Сазонова.
Сложнее обстоит дело с рассказом о судьбе Герцена за границей, о его
умонастроениях и духовной драме. Эти страницы тоже тенденциозны. Анненков
не понимает и не принимает действительно великое дело всей жизни Герцена —
его революционную пропаганду, его обращение к массам народа с вольным
русским словом.
Но на тех же самых страницах, восстанавливая по памяти, казалось бы, лишь чисто бытовые и житейские сцены из парижской жизни (других сцен
Анненков не касается) мемуарист, в сущности, рассказывает нам о нравственном
величии Герцена, о гуманизме и безукоризненной чистоте его общественных
помыслов, о духовной мощи этой целеустремленной и деятельной натуры, истосковавшейся в царской России по вольной речи и революционному поприщу.
Когда эта возможность наконец открылась, Герцен отдался делу революции
со всей страстью широкой русской натуры. И с его стороны это был не каприз, не
забава праздного туриста, а твердое исполнение русским революционером и
демократом своего гражданского долга. Сам Анненков уже и тогда не разделял
«крайних» увлечений Герцена. Он и двадцать лет спустя скептически оценивал
его участие в революции 1848 года. И потому тем более важно его правдивое
свидетельство о том, с каким блеском, с какой силой благородной гражданской
страсти, с какой отвагой ясного знания выступила в лице Герцена русская
освободительная мысль на поприще европейского демократического движения.
28
Дом Герцена в Париже, рассказывает Анненков, «сделался подобием
Дионисиева уха», где ясно отражался шум прилива и отлива европейских
революционных волн. А наряду с этим, показывает Анненков, ни на минуту не
прекращалась внутренняя, духовная работа Герцена — мыслителя и писателя, обобщавшего и в публицистике и в художественных произведениях исторический
опыт Европы, столь важный тогда для осмысления судеб русского развития, для
разработки революционной теории, для ясного представления о завтрашнем дне