ко мне привязалась такая небывалая болезнь. Поверьте, никакие ретроспективные

соображения тут не утешат. Однако, если вы будете отвечать мне тотчас (а это

было бы очень мило с вашей стороны, потому что мне хочется поскорее узнать

ваше мнение о моей повести), пишите еще пока в Рим. 3) Рим. Рим—прелесть и

прелесть. Зная, что я скоро расстанусь с ним, я еще более полюбил его. Ни в

каком городе вы не имеете этого постоян-ного чувства, что Великое, Прекрасное, Значительное близко, под рукою, постоянно окружает вас и что, следовательно, 291

вам во всякое время возможно войти в святилище. Оттого здесь и работается

вкуснее и уединение не тяготит. И потом этот дивный воздух и свет! Прибавьте к

этому, что нынешний год феноменальный: каждый день совершается какой-то

светлый праздник на небе и на земле; каждое утро, как только я просыпаюсь, голубое сияние улыбается мне в окна. Мы много разъезжаем с Боткиным. Вчера, например, забрались мы в Villa Madama — полуразрушенное и заброшенное

строение, выведенное по рисункам Рафаэля. Что за прелесть эта вилла — описать

невозможно: удивительный вид на Рим, и vestibule такой изящный, богатый, сияющий весь бессмертной рафаэлевской прелестью, что хочется на коленки

стать. Через несколько лет все рухнет — иные стены едва держатся; но под этим

небом самое запустение носит печать изящества и грации; здесь понимаешь

смысл стиха: «Печаль моя светла». Одинокий звучно журчавший фонтан чуть не

до слез меня тронул. Душа возвышается от таких созерцаний — и чище и нежнее

звучат в ней художественные струны.

Кстати, я здесь имел страшные «при» с русскими художниками.

Представьте, все они (почти без исключения— я, разумеется, не говорю об

Иванове), как за язык повешенные, бессмысленно лепечут одно имя: Брюллов, а

всех остальных живописцев, начиная с Рафаэля, не обинуясь, называют дураками.

Здесь есть какой-то Железнов (я его не видал), который всему этому злу корень и

матка. Я объявил им наконец, что художество у нас начнется только тогда, когда

Брюллов будет убит, как был убит Марлинский: delenda est Carthago, delendus Brulovius [374]. Брюллов— этот фразер без всякого идеала в душе, этот барабан, этот холодный и крикливый ритор—стал идолом, знаменем наших живописцев!

Надобно и то сказать, таланта в них, собственно, ни в ком нет. Они хорошие

рисовальщики, то есть знают грамматику—и больше ничего. В одном только из

них, Худякове, есть что-то живое, но он, к сожалению, необразован (он из

дворовых людей), а умен и не раб — не ленивый и самонадеянный раб духом, как

другие, хотя и он молится Брюллову.

Удивили вы меня известием о лесных затеях Толстого! Вот человек! С

отличными ногами непременно хочет ходить на голове. Он недавно писал

Боткину письмо, в котором говорит: «Я очень рад, что не послушался Тургенева, не сделался только литератором». В ответ на это я у него спрашивал, что же он

такое: офицер, помещик и т. д.? Оказывается, что он лесовод. Боюсь я только, как

бы он этими прыжками не вывихнул хребта своему таланту; в его швейцарской

повести уже заметна сильная кривизна. Очень бы это было жаль, но я все-таки

еще крепко надеюсь на его здоровую природу. Resume: а) напишите мне тотчас

мнение об «Асе» сюда; b) высылайте сюда же Пушкина, Гоголя непременно; с) я

вам через неделю пошлю письмо Коршу; d) любите меня, как я вас люблю.

Боткин благодарит и кланяется вам. И. Т.».

Как ни откладывал Тургенев свой выезд из Рима, сперва на месяц, а потом

на 1(13) марта 1858 (в январе 1858 года он еще был на месте), но только 9 апреля

успел свидеться с доктором Зигмундом в Вене. Вообще он медленно отрывался от

насиженного места, и никогда нельзя было верить срокам, назначенным им для

своего выезда. Зато он не останавливался отдыхать на дороге и пролетал большие

расстояния, не выходя из вагона, даже и в припадках одной из своих болезней.

292

Нужно еще удивляться, что он так скоро разорвал свои связи с Римом. Кроме

недуга, игравшего тут, конечно, важную роль, но под конец уже и ослабевшего, как увидим, — тут была еще причина психическая. Тургенев не мог быть

жильцом Италии, как ни любил ее. Он представлял из себя европейски

культурного человека, которому нужен был шум и говор большого, политически

развитого центра цивилизации, интересные знакомства, неожиданные встречи, прения о задачах настоящей минуты — даже анекдоты и говор толпы, конечно не

ради их содержания, а ради того, что они отражают настроение людей, их

создавших или повторяющих, и рисуют столько же их самих, сколько и тех, которые сделались предметом их злословия. Чуткость Тургенева к красотам

природы, к памятникам искусства, к остаткам древнего величия не подлежит

сомнению; свидетельством тому может служить только что приведенное письмо: в нем есть описания высокопоэтического характера и верности почти

фотографической. Ему недоставало только мужества заключиться в себе самом и

довольствоваться анализом великих ощущений и мыслей, навеваемых Италией.

Этой ценой только и покупалось право жить в Италии и репутация мудрости, полученная некоторыми лицами, сделавшими себе удел из блаженного

созерцания. Но в натуре Тургенева не было пищи и элементов для долгой

поддержки созерцания: он искал событий, живых лиц, волн и разбросанности

действительного, работающего, борющегося существования, Правда, в 1848 году, в эпоху «resorginato» (возрождения, обновления (итал.), пульс умственной и

общественной жизни в Италии бился сильнее прежнего, но бежать из Франции

(Тургенев находился тогда в Париже), которая давала тон всему европейскому

движению, было бы нелепостью, кроме разве с специально агитаторскими

целями, а Тургенев, что бы ни говорили нынешние клеветники поэта, агитатором

никогда не был, да по развитию своему и не мог им быть. Замечательно, что с

1858 года он уже более никогда не возвращался в любимый им Рим, в

превозносимую им Италию.

Сам Л. Н. Толстой распустил тогда слух о том, будто он предполагает

заняться лесоразведением в южной России. Я передавал только его слова, когда

сообщал Тургеневу такой слух. Гораздо важнее этого обстоятельства, которое

могло бы сделаться очень важным предприятием, если бы не возникло оно у

Толстого из странного отвращения к писательству, к роли, играемой у нас

авторами; важнее, говорю, другое явление: усиленное беспокойство Тургенева об

участи своего прелестного рассказа «Ася». Трудно сказать, что заставляло его

домогаться с настойчивостью отзывов о такой малой вещице, как «Ася».

Вероятнее всего предполагать, что основа «Аси» взята из биографического факта, дорогого почему-то самому автору. Он боялся, что слабая передача его

уничтожит или извратит его значение. Я успокоил его, передав ему мнение

многих его почитателей, что недостаток «Аси» заключается в одном. Такая

поэтическая и вместе реальная характеристика героини, не часто встречающаяся и

в более богатых литературах, чем наша, заслуживала бы большего развития, рамки, например, романа, которую она совершенно наполнила бы собою [375].

Тургенев остался доволен отзывом, как это видно и из последнего письма его в

Риме, которое теперь и приводим здесь.

293

«Рим. 19(31) января 1858.

Я виноват перед вами, как нельзя более, — не отвечал на ваше письмо от 21

декабря и не переписал совсем конченные два письма (№ 2 и 3) для Корша. С

нынешнего дня засел я за эту работу, и через 4 или 5 дней они отправятся к вам.

Мысль, что первое письмо вам понравилось, меня ободряет и развязывает руки. Я

не хочу только откладывать ответ мой на ваше письмо от 8 января. Причины


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: