Кажется, ничего нет ни лишнего, ни неуместного. Над всеми экземплярами
будет приписано (и вы так распорядитесь), что всякого рода замечания и
возражения с благодарностью принимаются на имя Тургенева — poste restante, в
Париже, и на имя П. В. Анненкова в С.-Петербурге.
Желаю вам доехать благополучно и застать все в порядке, поклонитесь всем
и будем переписываться. Адрес мой — в Париж, poste restante, или Rue Laffitte, Hotel Byron».
Большинство из тех, которые получили этот циркуляр, доказывавший,
между прочим, какую цену давал Тургенев своему плану, изъявили, конечно, согласие вступить в члены общества, но некоторые замечали при этом, что
программу следовало бы начертить с большей ясностью, подробностью и с
большим знанием особых условий русской жизни. Знать мнение всей России о
плане, как выражался циркуляр, не представляя самого плана или представляя
только слабый его очерк, было дело нелегкое и вряд ли удалось бы даже и лицу
неизмеримо более влиятельному и вышепоставленному, чем Тургенев. Впрочем, пока собирались приступать к составлению обстоятельного плана, время проектов
подобного рода уже миновало; после петербургских пожаров 1862 года, временного закрытия Петербургского университета, упразднения воскресных
школ и всяких попыток со стороны частных лиц распространять народное
образование, программа не достигла и канцелярского утверждения, а заглохла и
рассеялась сама собой, не оставив после себя и следа, кроме воспоминания у
немногих современников ее.
Более посчастливилось литературному фонду, основанному год перед тем, в
1859 году. по мысли А. В. Дружинина. Тургенев вложил всю свою душу для
доставления ему успеха; он устраивал блестящие литературные вечера, ездил за
тем же в Москву, и всякий раз появление его на эстраде сопровождалось
громадным стечением публики и энтузиастическим приемом чтеца. Трудно себе
представить ныне ту степень благорасположения публики к литературному
фонду. Люди, дотоле не признававшие даже и существования литераторов в
России, собирались теперь на помощь сословию, от влияния которого старались
прежде охранить нашу публику. Дело в том, что в литературном фонде, под
руководством и представительством Егора Петровича Ковалевского, видели тогда
признак времени и торжество взглядов, с которыми волей-неволей приходилось
считаться. Доля участия Тургенева в укреплении литературного фонда и в
доставлении ему материальных средств была чрезвычайно значительна. Вместе с
императорскими пожертвованиями и приношениями самой публики
318
литературный фонд обязан и Тургеневу тем прочным положением, которым ныне
пользуется.
* * *
Наступил и великий 1861 год, который своим днем 19 февраля, то есть днем
уничтожения крепостного права, изменил всю нравственную физиономию
России, а также замечательный и тем, что им следует пометить и полное
окончание капитального произведения нашего автора — «Отцы и дети»,
появившегося вслед за тем во второй книжке «Русского вестника» 1862 года.
Надо же было случиться, что в то время произошла перемена и в моей жизни.
Виновником перемены был все-таки И. С. Тургенев, познакомивший меня с
семейством, где я встретил будущую мою жену [415]. Я так мало был
приготовлен к свадьбе (22 февраля 1861), что позабыл даже известить о ней
человека, бессознательно открывшего к ней дорогу, то есть Тургенева, к великому
его удивлению и огорчению. Вот что он мне писал:
«Париж, 5 (17) января 1861,
Я собирался уже к вам писать, любезнейший П. В., и выразить мое
удивление, что вы, мой аккуратнейший корреспондент, не отвечаете на мое
последнее письмо со вложенными тремя фотографиями (получили ли вы это
письмо?),— как вдруг до меня дошла весть, столько же поразившая меня, сколько
обрадовавшая,—весть, которой я бы не поверил, если бы она не предстала передо
мною окруженная всеми признаками несомненной достоверности, но которая и
доселе принимает в моих глазах образ сновидения или известных «тающих
видов» — «dissolving views»! И как, думал я, если это известие действительно
справедливо,— как мог он не написать об этом мне, мне— человеку, который
почувствует смертельную обиду, если он не будет восприемником будущего
Ивана, непременно Ивана Павловича Анненкова? Из этих последних слов вы
должны догадаться — если уже не догадались — на что я намекаю. Вследствие
этого я требую безотлагательного и немедленного ответа: правда ли, что вы
женитесь, и на той ли особе, про которую могла писать гр. Кочубеи. Если да, примите мое искреннее и дружеское поздравление и передайте его кому следует.
Если нет... но, кажется, этого нет не может быть, хотя с другой стороны... Словом, я теряюсь и требую «света, более света», как умирающий Гете.
Ни о чем другом я теперь писать не могу. Скажу вам только, что здоровье
мое порядочно, что работа подвигается понемногу, что здесь ужасно холодно и
что Основский меня надул [416]. За сим крепко жму вам руку и с судорожным
нетерпением жду вашего ответа. Преданный вам И. Т.».
Я получил еще два-три письма в таком же оживленном духе и с такими же
дружескими жалобами и нежными упреками, после чего Тургенев успокоился, получив от меня подробное описание «события».
Нечто подобное случилось и с известием о наступлении дня освобождения
крестьян. Я послал телеграмму в Париж, но она никого там не удовлетворила.
319
Как? Ни бешеного восторга, ни энтузиазма, достигающего границ анархии,—
ничего подобного. Петербург оставался совершенно покоен. Понятно, что людям, живущим далеко от места события, подготовленным и своим воображением и
журнальными статьями к манифестациям великого дня, не имевшим в руках даже
и нового положения о крестьянах,—тишина столицы казалась чем-то
необъяснимым; они требовали дальнейших подробностей, заклинали не оставлять
их без сведений о том, что совершалось в России, волновались предчувствиями и
ожиданиями, но успокоить их рассказом о каком-либо значительном
патриотическом движении не было возможности. Правда, по свидетельству
многих и разнообразных лиц, почти во всех церквах Петербурга, когда священник
или диакон, читавшие высочайший манифест о воле, с амвона, после обедни, подходили к месту:
«Православные, осените себя крестным знамением, приступая к свободному
труду» — голос их дрожал, и в нем слышались готовые слезы. Судя по частым и
ускоренным крестным поклонам толпы, можно было думать, что и она разделяет
чувства чтецов; но умиление, как следует назвать это ощущение, совсем не
составляло коренной народной принадлежности русской массы и могло быть
разделяемо так же точно и иностранцами. Заслуживала удивления, напротив, эта, по наружности, равнодушная встреча — со стороны народа — громадного
переворота в его судьбе. Он ожидал его давно постоянно и никогда в нем не
сомневался. С минуты, когда у него отнято было право свободно располагать
собою, он каждодневно, в течение 200 лет, думал, что день восстановления права
недалеко. То говорил еще и Посошков при Петре I. Лишь только прошел первый
пыл волнения и ожидания, Тургенев в Париже и его друзья тоже хорошо поняли, что настоящие результаты «Положения о крестьянах» скажутся только тогда
вполне, когда оно обойдет всю империю, проникнет в душу селянина, встретится
с невежеством и кривотолком, обнаружит, в чем оно противоречит психическим
особенностям народа и в чем не допускает к себе мечтательных поправок. Тогда и
наступит время настоящих манифестаций и контрманифестаций. Я получил