он, что лишился удобного случая видеть те бедные римские общины, которые еще

в средние века поселились на вершинах недоступных гор, одолеваемых с трудом

по каменистой тропинке привычным итальянским ослом. Другого способа езды

здесь нет. Многие живут там и доселе, связываясь с государством только

посредством сборщика податей и местного аббата, их всеобщего духовника, сходя

в долину для посева и сбора маиса и кукурузы, обмена своих овощей, а иногда, при благоприятных политических обстоятельствах, для разбоя и грабежа на

дорогах. Как совершеннейшее проявление той естественной, непосредственной

жизни, которую так высоко ценил Гоголь, они действительно заслуживали

внимания его, особенно если вспомнить истинно живописные стороны, какими

они, надо сказать правду, обладают в изобилии. Живописность и всякий проблеск

самородной выдумки, как бы малозначительна ни была она, находили в Гоголе

почти всегда лучшего и благорасположеннейшего ценителя. Помню, что в одно из

наших путешествий по дорогам между Тиволи, Фраскати и Альбано мы наехали

на узкую лощину, закраины которой так густо поросли кустами живой изгороди, что составили над тропинкой род зеленого непроницаемого свода. Гоголь был в

восхищении и сказал: «Вот какими дорогами надо бы обзавестись Европе»; но

Европа обзавелась дорогами совсем в другом вкусе.

За день до моего отъезда из Рима мы перебрались в Альбано, где решились

ожидать прибытия почтовой кареты Перети, в которой я взял место до Неаполя.

На другой день после прощального дружеского обеда в обыкновенной нашей

локанде Гоголь проводил меня до дилижанса и на расставанье сказал мне с

неподдельным участием и лаской: «Прощайте, Жюль. Помните мои слова. До

Неаполя вы сыщете легко дорогу, но надо отыскать дорогу поважнее, чтоб в

78

жизни была дорога; их множество и стоит только выбрать...» Мы расстались. Я

ехал на Неаполь, с тем чтобы осень провести в Верхней Италии, а на зиму

переселиться в Париж.

В октябре 1841 года [047] в Париже получено было известие, что Гоголь

уехал в Россию для печатания первого тома Мертвых душ».

Несколько подробностей, касающихся до истории появления этого тома в

печати, мы намерены привести здесь же, прерывая на время нить воспоминаний

наших. С. Т. Аксаков в превосходной записке своей о Гоголе, сообщенной г.

Кулишем и, к сожалению, разделенной им на отрывки, в которых отчасти

теряется общий характер повествования (см. «Записки о жизни Гоголя», СПб.

1856), относит к концу 1840 года замечательную перемену тона в письмах Гоголя, получивших оттенок торжественности и мистического одушевления. С. Т.

Аксаков объясняет это обстоятельство, во-первых, болезнию Гоголя в Вене

осенью того же года, открывшей ему, по собственному его признанию, многое, что изменило все существование его, а во-вторых, причину перемены полагает в

великом значении, какое возымели «Мертвые души» для их автора, увидавшего, как под рукой его «незначащий сюжет вырастает в колоссальное создание, наполненное болезненными явлениями нашей общественной жизни» [048].

Последняя догадка особенно справедли- ва. С приближением к концу своего

заветного труда Гоголь начинает уже смотреть на себя как на человека, в жизни

которого слышатся шаги неведомого, таинственного предопределения. Взгляд

этот на самого себя все более и более укрепляется по мере развития работы и

наконец переходит в убеждение, которое нераздельно срастается со всем его

существованием. При поверке его писем всеми известными обстоятельствами его

жизни мы видим, как по мере окончания какой-либо части романа, свежих, живых

отпрысков, данных им, или обогащения его каким-либо новым представлением

Гоголь проникается каждым из этих явлений, настраивает душу на высокий лад и

возвещает друзьям событие торжественными, пророческими намеками,

приводившими их в такое недоумение сначала. Он смотрит на самого себя при

таких случаях со стороны (объективно) и говорит о себе прямо с благоговением, какое следует питать ко всякому, хотя бы и непонятному, орудию

предопределения. Его вдохновенные, лирические возгласы, частое провозвестие

близкого и великого будущего до того совпадают с годами и эпохами окончания

разных частей романа, с намерениями автора в отношении их, что могут служить

несомненными свидетельствами хода его работ и предприятий. Тон писем Гоголя

изменяется, как замечено, к концу 1840, именно к тому времени, когда «Мертвые

души» (первая часть) были готовы вчерне. В следующем за тем году наступает

окончательная отделка и переписка глав, и мы видим, что в марте 1841 года

Гоголь зовет к себе в Рим М. С. Щепкина, Конст. Серг. Аксакова и потом М. П.

Погодина, возлагая на них обязанность перевезти себя в Россию. В письме его

встречаются следующие строки: «Меня теперь нужно беречь и лелеять... Меня

теперь нужно лелеять не для меня, нет... Они сделают не бесполезное дело. Они

привезут с собой глиняную вазу. Конечно, эта ваза теперь вся в трещинах, довольно стара, еле держится; но в этой вазе заключено теперь сокровище. Стало

быть, ее нужно беречь» [049]. Когда, в августе того же года, переписка романа

79

была совсем приведена к окончанию (то есть две недели спустя после моего

отъезда из Рима), Гоголь отправляет к одному из своих лицейских товарищей, А.

С. Данилевскому, письмо с советами касательно лучшего устройства его жизни, и

вместе с тем из-под пера его выливаются эти вдохновенные черты: «Но слушай!

теперь ты должен слушать моего слова, ибо вдвойне властно над тобою мое

слово, и горе кому бы то ни было, не слушающему моего слова!.. О, верь словам

моим! Властью высшею облечено отныне мое слово... Все может разочаровать, обмануть, изменить тебе, но не изменит мое слово... Прощай! Шлю тебе братский

поцелуй мой и молю бога, да снидет на тебя хоть часть той свежести, которою

объемлется душа моя, восторжествовавшая над болезнями хворого моего тела» и

проч. («Зап. о жизни Гоголя», т. I, стр. 273 и 285) [050]. Так возвещал он друзьям

своим степени различного состояния своей рукописи, и, конечно, если тут есть

часть простого авторского самолюбия, то уже в мере, которая пропадает

незаметно в другом, сильнейшем настроении. После 1843 года, при работе за

второю частью «Мертвых душ», настроение это приобретает еще большее

развитие, и тогда намеки, свидетельствующие о положении дела, о видах, какие

имел автор на свое создание, о пути, который приняло его творчество, становятся

еще более торжественными и проникаются еще более свойствами мистического, восторженного созерцания. Они делаются вместе с тем чаще, постояннее до тех

пор, пока собрание их в одну книгу и издание в 1847 году под именем

«Выбранные места из переписки с друзьями» возвещают, по нашему мнению, совершенное окончание второй части «Мертвых душ» и скорое ее появление в

свет [051]. Мы еще будем говорить об этой решительной эпохе в жизни Гоголя, которая значительно отличается от начальной, или предуготовительной, в

которой находимся, но теперь же скажем, что отыскать соответствие между

подробностями тогдашней его переписки и состоянием второй части «Мертвых

душ» есть дело, конечно, трудное, но не невозможное для будущего биографа его.

И довольно замечательно, что даже простого сомнения в себе, не только

христианского смирения, о котором так много толковали по поводу Гоголя, нет и

признаков в его переписке вплоть до 1847 года, то есть до страшного переворота в

его жизни, последовавшего за неуспехом выданной им книги. Правда, он учит

всех наблюдать за собой, радоваться ударам, наносимым самолюбию, но всякий

такой удар отражает от себя тотчас же и весьма решительно. Все его требования


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: