к такой ноше. Потребность справляться о ходе дел в Европе осталась, однако же, и по миновании грозы. То, что прежде составляло, так сказать, привилегию
139
высших аристократических и правительственных сфер, становилось делом
общим.
Влияние, какое начинает оказывать с 1840 года Европа и ее дела на
тогдашнюю нашу интеллигенцию, заставляет, меня нехотя обратиться к
туристским моим воспоминаниям и сказать несколько слов о том, что русские
находили вообще в современной Европе и преимущественно во Франции,
сменившей Германию в их благорасположении к западным культурам.
Итак, в Западной Европе, куда мы прибыли через четыре дня довольно
бурного плавания,— шли большие приготовления. Германия собиралась на войну
с Францией за принцип законности, нарушенный египетским пашой, который
вздумал переменить вассальные свои отношения к Порте на протекторат
Франции, поддерживавшей его в этом намерении. Англия, весьма мало
интересовавшаяся принципами законности, когда они призывались европейскими
кабинетами, поднялась первая за святость их, когда дело пошло о Турции.
Правительства континента страшно обрадовались этой поддержке Англии: она
давала им возможность обнаружить, без всякого риска, сдерживаемую дотоле
ненависть к революционной, беспринципной Франции; народы их, еще лишенные
представительства, собирались биться с врагом за свою честь, страдающую от
самохвальства парижских журналистов, от бравад республиканцев и левой
стороны французской палаты депутатов. Катавасия эта начинала сильно
разгораться, когда мы высадились на берег в Травемюнде [146]. На одной
станции, по дороге из Любека в Гамбург, М. Катков показал мне, покуда нам
готовили завтрак, листок немецкой газеты, где сообщалась новинка, знаменитая
патриотическая песенка Беккера: «Sie sollen ihn (Рейна) nicht haben» (Он (Рейн) не
должен стать ихним (нем.), облетевшая потом всю Германию из конца в конец.
Воинственное движение по поводу дикого, свирепого и, несмотря на
лукавство свое, пошловатого египетского эксплуататора, к счастию, длилось
недолго, что избавило Европу от удовольствия видеть за французскими
«contingents» (войсками (франц.) фригийские шапки, а за немецкими
«ландштурмами» (военнообязанными (нем.) — и наших интендантских
чиновников. Луи-Филипп утомился каждодневно слушать «Марсельезу» под
окнами Тюльери и получать ежеминутно известия о военно-революционном
настроении умов; а благоразумная Англия, заручившись трактатом почти со всей
Европой, который гарантировал права Турции, оставила его открытым на случай
присоединения к нему Франции, когда пожелает [147]. Все было спасено таким
образом, и Нептуны с берегов Сены и Темзы могли без стыда вернуть назад
выпущенную ими бурю и отойти на покой.
Когда все приутихло в северо-германском мире, оказалось, что Франция не
только не потеряла у него кредита, но чуть ли он еще и не вырос. По крайней мере
так можно было думать в Берлине по соединенным усилиям полиции, церкви, науки, театра и даже балета — отклонить возбужденное внимание публики от
Парижа и дел его. Целые ведомства и корпорации в Берлине, казалось, только и
думали о том, чтоб бороться с Парижем, мешать его влиянию, предохранять
людей от его соблазнов как в мире идей, так и в житейском мире, изобретая на
замену их свои собственные соблазны, не столь решительного и яркого характера.
140
Не говоря уже о попытках придать бедному тогда городу на реке Шпрее
фальшивое подобие большой резиденции и важного политического центра,—
вплоть до 1848 года там сочинялись проповеди, выходили ученые трактаты, создавались философия и искусство для борьбы с французским нечестием и для
пристыжения его. Один вопрос проводился в бесчисленных видах и слышался, можно сказать, повсюду: допустит ли солидный немецкий ум, немецкая верность
историческим преданиям, привязанность немцев к своему очагу и домашним
порядкам, наконец немецкая потребность добираться до ядра каждой мысли —
допустят ли они восторжествовать над собой легкомыслию и нечестию одного
романского племени, растерявшего коренные основы человеческого и
гражданского существования. Вопрос этот открыто ставился представителями
власти, министрами. ораторами, с церковных кафедр, многими профессорами, журналистами, литераторами и художниками. Присмирелая, осторожная Франция
Луи-Филиппа порождала такое сокровище тайной злобы и гнева в некоторых
официальных и консервативных кругах, какого они не нашли у себя, когда та же
Франция, через 15 лет тяготела почти над всеми европейскими кабинетами [148].
Дело объясняется просто: июльская революция 1830 года впервые нанесла
тяжелый удар трактатам 1815 года и нравственным и политическим основам, установленным «Священным союзом». Рана, нанесенная Францией 1830 года
обычному порядку дел и течению мыслей в Европе, была далеко не смертельна, но эта рана все-таки болела и возбуждала тяжелые мысли насчет исхода болезни.
Отсюда и крики, призыв бесчисленных врачей и искание возможных средств
скорого исцеления.
Покуда, однако ж, все попытки заслонить как-нибудь от глаз людей Париж
и Францию не вполне достигали желаемого успеха. Тому много мешала и так
называемая «юная Германия», обратившая у нас тотчас же внимание на себя.
Побежденная десять лет тому назад на улицах и площадях, она успела теперь
захватить в свои руки часть публицистики, философскую полемику и
преимущественно обличение немецкой науки, жизни и немецкого искусства; она
открыто шла за знаменем и фортуной чужестранного народа, умеющего так много
ставить политических и общественных вопросов перед собой. Не то чтобы партия
эта имела какую-либо плодотворную государственную идею или обладала каким-
либо учением, способным отвечать на все требования. Она предприняла только
расшевелить немецкий мир и имела за собой даже и некоторое довольно
значительное меньшинство осторожных и хладнокровных умов, которые
возмущались долгим промедлением в исполнении некоторых торжественных
обещаний, данных народам в 1813 году и недавними попытками изменить, по
возможности, смысл и сущность протестантизма. Большинство, однако же, сопротивлялось разлагающему действию «юной Германии», сколько могло.
Общество немецкое, с администрацией во главе, приняло тогда очень простую
систему делить людей на два разряда: на людей, симпатизирующих Франции, позабыв все многочисленные ее вины перед Германией, и на людей, доверяющих
немецкому гению, хотя бы он еще и не вполне обнаружил все свои силы и
средства. Этот последний отдел, покровительствуемый и высшими
официальными сферами, исповедовал еще и учение, по которому всякой
141
свободной политической деятельности народа должна всегда предшествовать
строгая подготовка к ней в безмятежном царстве мысли, науки и теории.
Берлинский университет, благодаря соединенным усилиям администрации и
людей науки, вырос сам собой в готовое царство такого рода: немецкая ученость
процветала там, как нигде. Пользуясь правом ознакомления с курсами прежде
выбора их, мы каждый вечер ходили по аудиториям и слушали знаменитейших
его профессоров. Я еще застал в университете почтенного Вердера, друга и
учителя Станкевича, Грановского, Тургенева, Фролова и многих других русских.
Он объяснял логику Гегеля и продолжал цитировать стихи и афоризмы из Гете
для сообщения красок жизни и поэзии отвлеченным формулам учителя. Риттер, Шеллинг тоже открыли свои курсы. Любопытна была для меня лекция Сталя —
философа-пиетиста и одного из будущих основателей газеты «Kreuz-Zeitung», который излагал основания, необходимые для осуществления истинно