И тоска, бешеная, сердечная, тупая, перепутанная со слезами, вдруг нахлынула на Ногина. У него точно сердце перевернулось. И не то что он снова вспомнил о ней, о Вере Александровне, — ему и вспоминать-то было не о чем, кроме тогдашней встречи у драгомановского циркача, — но вот руки были полны чем-то, что он не мог ни отдать никому, ни поделиться ни с кем, ни разгадать, ни распутать. Мальчишество? Бредни? Литература?

Он больше не мог обманывать себя, ему уже не помогала ирония — она была разбита наголову, обращена в бегство этим молчаливым, почти торжественным, милым часом с притушенной лампой, с подступающим сном, с усталостью на лицах друзей.

В руках у него была любовь, и он не знал, что ему делать с ней.

3

Криличевский, который и по ночам не забывал о своих топливных обязанностях, с грохотом обрушил дрова на маленькую корявую печку.

Он ворвался в комнату холодный, веселый, в желтом романовском полушубке. Полушубок вонял. Он был упрятан в самый дальний угол, но все-таки вонял, покамест Бортников не вынес его в сени.

Печь была затоплена, торопливые зайчики заиграли на противоположной стене. Стало еще муторнее и еще уютней.

— Ну, Всеволод, теперь ты нам расскажи чего-нибудь, — сказал Криличевский и сел на корточках перед печкой, — ты что-то, старик, сильно сдаешь последние двадцать лет! А помнишь, как ты в крылатке приезжал, под этого, как его…

— Под Гофмана, — засмеявшись, подсказал Ногин.

— Совершенно верно, под Гофмана. Хвастал отчаянно. Болтал. Стихи читал. Каких-то девиц привозил. Вообще был человек человеком. А теперь — прямо не узнать тебя, ей-богу. Сознавайся, брат, влюблен? Подцепили?

Ногин приподнялся на локте. Сашка взглянул на него… и прикусил язык. И точно, Ногин не походил на самого себя — он был бледен, у него было напряженное, немолодое лицо. Сашка потянулся к нему и успокоительно похлопал по плечу.

— Да чего ты, чудак, я же пошутил. Женечка, накройте его! Он тут у нас замерзнет.

И снова наступил сон не сон, тишина не тишина, ночь не ночь.

Потом Сашка, в котором за политической экономией и экономической политикой жило глубокое уважение к литературе, потребовал стихов. Ногин не стал ломаться. Ему самому давно уже хотелось читать стихи — но свои, так чужие. Он попробовал читать Блока…

Никогда не забуду, он был или не был,
Этот вечер… —

начал он и остановился. Коммуна, кроме Бортникова и спящих, хором докончила вторую строчку.

— Знаем, слышали. Читай свое!

Тогда он понял, что ему хотелось читать именно свои стихи — как бы они ни были плохи, — а не чужие. Он прочел:

Перо в руке, и губы плотно сжаты.
В углу двойник. Сломился нос горбатый,
И губы внятные сломились под углом.
Горит свеча и воск сдвигает ярый
Вниз от огня на мой подсвечник старый,
И слышу я: внизу стучатся в дом.
«Ты — тень моя! Ты часовой примерный.
Меня знобит, и болен я, наверно.
Спустись по лестнице! Внизу стучат ко мне».
Так я сказал, оборотясь с улыбкой,
И вот в ответ услышал голос зыбкий
И вижу: тень склонилась на стене.
«Возьми огня!» — «Хозяин, что за это
Я получу?» — «Что хочешь!» И за светом
Уж плоская продвинулась рука.
Вот по стене скользит, как облик черный,
Проходит в щели быстро и проворно
И возвращается, спокойна и легка.
Мне показалось, что в окно пустое
Стучится снег холодною рукою,
И оглянулся я, зажав перо в руке:
Перед свечой, что воск сдвигала ярый
Вниз от огня на мой подсвечник старый,
Сидит старик в зеленом сюртуке.
«Вы, сударь, кто?» — «Приятель Шваммердама».
«Точнее, сударь, говорите прямо!»
Молчит он, опершись на край стола.
И вдруг морщины в плотный полог слиты,
Кривится рот, и вместо ног — копыта.
И за плечами — мощные крыла.
«Мне, милостивый государь, конечно,
Как человеку с честью безупречной
И ваша честь отменно дорога», —
Так он сказал, и мне казалась странной
В его устах с акцентом иностранным
Глухая речь. И на ноге — нога.
«Племянник мой, что в аде крыши мазал,
Вотще лишился тени долговязой,
Она пристала к краске навсегда…
Как наших мест старинный посетитель
Вы мне свою взамен не продадите ль?
Что скажете?» И я ответил: «Да!»
Взвились крыла, и в облачной метели
Две тени плоские со свистом пролетели
Над крышами, за дымной пеленой.
Я был один. Металась в ветре вьюга,
И одиночество мне было верным другом,
И город каменный качался за спиной.

— Ну и плохо! — сказал Бортников. — Очень плохо! Непонятно и даже вредно. Ей-богу, вредно! Чертовщина какая-то. Тень продают… Ерунда! Тень есть результат столкновения световых лучей с телом, для них непроницаемым. Ее, как известно из физики, ни продавать, ни каким-либо другим способом от себя отчуждать невозможно. А ты продаешь. Чертовщина какая-то! Я бы запретил!

Ногин молчал, покусывая губы.

Ничего не ответив, он посмотрел на Сашку.

Сашка что-то подозрительно долго возился с печкой, отгребал угли.

— Нет, почему же, неплохо, — пробормотал он наконец, — нельзя сказать… Неплохо! Только вот там с этим Шваммердамом напутано. Шваммердам — это все-таки историческое лицо, с ним нужно обращаться с осторожностью. И вообще, как-то, знаешь… Вот рифмы тоже не совсем точные: вьюга — другом… Но все-таки хорошо. В общем, хорошо написано!

Он со зверским видом смотрел на Бортникова. «Видишь, парень влип, вкатился, а ты тут еще масла в огонь подливаешь, собака», — прочел в этом взгляде Ногин.

В другое время, в другой час он, вероятно, стал бы возражать, обругал бы их за узость, за то, что они ни черта в поэзии не понимают, — и начался бы отчаянный, бесконечный студенческий спор о полезности или бесполезности литературы, о преимуществах точных наук перед гуманитарными, о том, важнее ли одна электрическая станция десяти первоклассных поэтов или нет.

Но на этот раз Ногин не сказал ни слова. Он молча сунул в рот папироску и затянулся так, что у него перехватило дыхание. Ему просто напиться захотелось. Вдрызг — так, чтобы ничего не видеть и ни о чем не помнить.

Должно быть, Женя Меликова поняла его. Она ничего не сказала о его стихах, но, найдя под шинелью, которой он был накрыт, его руку, она пожала ее с такой дружеской нежностью, что Ногин едва не расплакался, уткнувшись лицом в подушку.

4

Вернувшись в город, он завесил окно одеялом и два дня не вставал с кровати. Он залег.

Комната, холодные стены стояли вокруг него, как отчаянье. Татарин умирал за стеной, старуха днем кричала на него, но по ночам укачивала, как ребенка.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: