Я к тому времени переехал из общежития в комнату на Большой Спасской, неподалеку от Сухаревской площади. Трехярусная башня еще замыкала ее. При Петре было там училище «математических и навигацких наук», а позже (при губернаторе Д. В. Голицыне) устроен водный резервуар для мытищинского водопровода. От этой знаменитой Сухаревой башни, снесенной в 30-е годы с лица земли, через всю площадь, ныне заделанную в асфальт, до самых Спасских казарм, где стояли когда-то гренадеры, тянулись дощатые балаганы-лавки, в булыжных проулках между которыми и вокруг гудела, шевелилась, текла толкучка. Торговали здесь всяким товаром, готовым платьем, ботинками, мануфактурой, подержанными вещами, краденым добром, шныряло жулье, играли в три листика, пускали ручную рулетку, шепотком предлагали порнографические открытки, зазывали гадалки, меняли новые червонцы на старые деньги… Вся нечисть выплыла так же внезапно, как толстые франты и пышнозадые мадамы на Петровке.

Комнату мне устроил мой товарищ по Институту Коля Оболенский. Эту фамилию он сам себе выдумал (настоящая — была самая обыкновенная — Иванов Коля). В те годы получить новый паспорт не составляло труда. Служебное удостоверение, профсоюзная книжка или мандат были несоизмеримо весомее. В соответствии с этой практикой Малая советская энциклопедия 20-х годов называла паспорт орудием полицейского режима — несвободы и закабаления личности.

Коля Оболенский (князь, как мы его называли) жил в трехкомнатной квартире, одну комнату занял я. Вначале, кроме нас двоих, никого не было, потом в Москву вернулись его мать и сестра с мужем, спасавшиеся от голода в провинции. Между комнатой князя и моей двери не было. На пороге стояла железная печурка («буржуйка») с трубами, выходившими в форточку. Ей мы отапливались, кипятили на ней чай и варили в солдатском котелке картошку. Вся остальная квартира леденела. Ночью мы выходили на промысел — в районе Каланчевской площади ломали покосившиеся заборы, за которыми прятались беспризорники. С ними мы жили в дружбе. Они помогали нам в заготовке топлива — стояли «на стреме», предупреждая появление дворника или милиционера. Посуды у князя было великое множество. Грязные тарелки и стаканы мы складывали как попало в кухне и доставали чистые, Время от времени приглашались в гости студентки, мы угощали их картофелем с постным маслом, а они в ответ скребли и мыли горы тарелок, и жизнь начиналась сначала.

Князь ходил в щегольских сапогах, всегда начищенных, в хорошо подогнанном френче. Он был строен, красив, серые глаза с поволокой, вид человека, познавшего все соблазны мира, а на деле простодушный парень. Он был влюблен в замужнюю женщину и страдал, однако же рассказывал о ней цинично. Но если она появлялась у нас, он не мог скрыть своего смятения, своего счастья. Тем не менее он всегда говорил мне:

— Тебя замучают женщины, ты слишком возвышенно о них думаешь, бедный чудак. И ты недостаточно красив, чтобы вести себя лопухом. Не будь размазней. Они тебя съедят и косточки выплюнут.

Он учился в Институте (тоже на Японском) и служил делопроизводителем в отделении милиции, чем очень гордился.

На лестничной площадке, напротив нас, жил Саша Ц., композитор. Он не был композитором и в консерваторию его не приняли, потому что он был сыном домовладельца (того дома, где мы жили), и он брал частные уроки у профессора Конюса. Его старшая сестра — зубной врач — содержала семью и души не чаяла в своем брате, казавшемся ей чудом. Он целый день просиживал за роялем, сочиняя какие-то черные мессы, в которых было много от Скрябина. Его музыка была барством, а барство кончилось. Оно кончилось в искусстве, так же как кончилось в жизни.

Иногда я заходил к нему сразиться в шахматы и прослушивал очередную мессу. У него были длинные волосы, пожалуй, он был немного похож на Блока, но иконописно женоподобен. Зубному врачу приходилось нелегко (семья, фининспектор, придирки домоуправа к бывшим домовладельцам), но все же наш сосед жил, не в пример нам, как беззаботный принц. Из него ничего не вышло, так это обычно и бывает с маменькиными сынками. А маменькиных сынков было тогда мало — прежние, дореволюционные, извелись, а послереволюционные еще не народились…

На обломках старого только начинала складываться новая общественная лестница. Не было еще рангов (и званий, и регалий), далеко еще было до зарождения новых потомственных связей. Путь был широко открыт, но продираться надо было собственными локтями (умом, талантом, интригами, но не по знакомству, не рекомендациями и не связями). Кое-кто уже спешил занять пустующие места, шумел, хотя в нэповских противоречиях неясно было, как и откуда начинается борьба за первые ряды.

Я отнес свою повесть в журнал «Россия». К середине 20-х годов советская литература уже располагала несколькими серьезными органами: «Красная Новь», «Печать и революция», первый большой критико-библиографический ежемесячник, появились затем «Молодая гвардия», «Октябрь», «Новый мир»… Журнал «Россия» занял в этом ряду небольшое, но характерное для того времени место.

Сначала это был двухнедельник, выходивший на 32-х страницах обычного журнального формата, потом стал толстым ежемесячником. В подзаголовке стояло: общественно-литературный журнал группы литераторов и ученых. В списке сотрудников объявлялись имена молодых писателей — М. Зощенко[30], Вс. Иванова, Н. Никитина, Н. Тихонова, К. Федина, Б. Пильняка, тут были и уже известные — М. Пришвин, Мариэтта Шагинян, В. Лидин, Ольга Форш и ряд видных московских и петроградских ученых и публицистов. В нем начал печататься роман Михаила Булгакова «Белая гвардия».

Журнал издавался частным издательством «Новое слово». Он заигрывал с интеллигенцией, старался стать ее трибуной, подчеркнуто демонстрировал нестандартность вкусов и свою политическую независимость. И он словно доказывал Западу, что в России, которую продолжают обвинять в полном бесправии, покончено с единомыслием, возрождается свободная литература. По-видимому, это была одна из главных, подпочвенных задач нового журнала.

Сменовеховцы[31] заговорили о возвращении на родину, а затем ряд видных профессоров и писателей (в том числе Алексей Толстой) получили право вернуться домой.

Играя на настроениях колеблющихся эмигрантов, журнал всячески подчеркивал национальный характер нашей революции. Почитался Горький за то, что сказал, что «жестокость русского народа выходит из чтения жития святых», об этом упоминал М. Пришвин («Письма из Ватищева», «Россия» № 2,1922). «Революция произошла, — писал он там же, — надо, чтобы ум человеческий произошел». Рекламировался Б. Пильняк, один из самых модных писателей того времени, он говорил сумбурной своей прозой об особенном, исконно русском, кондово-национальном духе большевизма. Он писал о «мятельной метели» и писал: «Поезд стоит в тупике — поезд впер в Россию. Вопрос: что получит собственник в случае несоглашения между ним и советским правительством? Ответ: ничего». (Б. Пильняк. Два мира. Из романа «Третья столица»). Социолог Питирим Сорокин[32] рассуждал о том, что русская интеллигенция «всегда придавала слишком исключительное значение государственной власти». А. С. Изгоев ему вторил: «Еще дореволюционная „Русская мысль“ ставила одной из своих задач борьбу с гипертрофией политики, которая буквально заслонила в глазах интеллигенции всю жизнь. Интеллигенция должна быть независима от власти в духовном и моральном отношении», — заключал он.

Славянофильничали слегка, ратовали за высвобождение литературы от политики, чересчур навязываемой, и, как и полагается либеральному журналу, воевали с мещанскими вкусами.

Осип Мандельштам печатал очерк о литературной Москве, в условиях нэпа, в которой «Хлебников, как лесной зверь, укрывался от глаз человеческих и незаметно променял жестокие московские ночлеги на зеленую новгородскую могилу». Просвещенный Петербург откликнулся на его смерть лишь скудоумной, высокомерной заметкой. «Петербург, — писал Мандельштам, — разучился говорить на языке времени и дикого меда. Но зато именно там расцвела наука о поэзии, вызванная к жизни Потебней и Андреем Белым и окрепшая в формальной школе Эйхенбаума, Жирмунского, Шкловского»[33].

вернуться

30

Зощенко Михаил Михайлович (1895–1958), Иванов Всеволод Вячеславович (1895–1963), Никитин Николай Николаевич (1895–1963), Тихонов Николай Семенович (1896–1979), Федин Константин Александрович (1892–1977), Пильняк Борис Андреевич (Вогау) (1894–1938), Пришвин Михаил Михайлович (1873–1954), Шагинян Мариэтта Сергеевна (1888–1982), Лидин Владимир Германович (1894–1979), Форш Ольга Дмитриевна (1873–1961) — писатели.

вернуться

31

Сменовеховцы… — общественно-политическое движение, основывающееся на идеологии евразийства, которое в 20-е годы, в основном, исповедовалось бывшими эмигрантами, некоторые впоследствии вернулись в СССР. Идеолог — Н. В. Устрялов.

вернуться

32

Сорокин Питирим Александрович (1889–1968), социолог, эмигрировал из России в 1922 году.

вернуться

33

Потебня Александр Афанасьевич (1835–1891), филолог-славист; Эйхенбаум Борис Михайлович (1886–1959), историк литературы; Жирмунский Виктор Максимович (1891–1971), литературовед; Шкловский Виктор Борисович (1893–1984), писатель, литературовед.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: