Шендрих вызвал из строя пятерых. Им было приказано стать лицом к окружавшей тюрьму стене. Заключенным строго запрещалось подходить к ней ближе, чем на пять метров.

— Шагом… марш!

Глядя прямо перед собой, пятеро шли строевым шагом к стене, пока охранники на вышках не расстреляли их. Шендрих повернулся к нам.

— Отлично. Вот так нужно повиноваться приказам. Теперь по моей команде опуститься на колени и повторять за мной то, что я буду говорить. На… колени!

Мы встали на колени.

— Теперь повторяйте за мной громко и отчетливо: «Мы свиньи и предатели…»

— Мы свиньи и предатели!

— «…которых надо уничтожить…»

— Которых надо уничтожить!

— «…Мы это заслужили…»

— Мы это заслужили!

— «…Завтра воскресенье, мы обойдемся без еды…»

— Завтра воскресенье, мы обойдемся без еды!

— «…потому что когда не работаем…»

— Потому что когда не работаем!

— «…мы еды не заслуживаем».

— Мы еды не заслуживаем!

Эти сумасшедшие крики оглашали двор каждую субботу, и по воскресеньям нас не кормили.

Камеру рядом со мной занимала Кэте Рагнер. Выглядела она жутко. Волосы ее побелели, как мел. Из-за недостатка витаминов выпали почти все зубы. Руки и ноги походили на длинные, тонкие кости. На теле были большие гнойные язвы, из них постоянно текло.

— Ты так смотришь на меня, — сказала она как-то вечером. — Сколько мне, по-твоему, лет?

И издала сухой, невеселый смешок.

Я не ответил.

— Наверное, скажешь — пятьдесят с хвостиком. В будущем месяце исполнится двадцать четыре. Год назад один мужчина решил, что мне восемнадцать.

Кэте была секретаршей высокопоставленного штабного офицера в Берлине. На службе познакомилась с молодым гауптманом, они заключили помолвку. Был назначен день свадьбы, но до нее дело не дошло. Жениха арестовали, а четыре дня спустя забрали и ее. В гестапо Кэте обрабатывали три месяца, обвиняли в том, что она делала копии кое-каких документов. Она ничего не понимала. Ее и еще одну девушку осудили на десять лет. Жениха Кэте и еще двух офицеров — на смерть. Четвертого приговорили к пожизненным каторжным работам. Кэте заставили присутствовать при казни жениха, а потом отправили в Ленгрис.

Однажды утром Кэте и еще троим женщинам приказали ползти вниз по длинной, крутой лестнице, соединявшей все этажи. Это была форма физических упражнений, которой охранники любили подвергать нас. В наручниках и в ножных кандалах мы должны были ползти головой вперед, притом быстро.

Не знаю, упала Кэте или бросилась с пятого этажа. Все кости у нее были переломаны, так что можно предположить и то, и другое. Я только услышал крик, а потом мягкий стук, затем последовало несколько секунд мертвой тишины, потом снизу раздался пронзительный крик охранника:

— Эта шлюха сломала шею!

ФАГЕН

Через несколько дней после смерти Кэте меня и еще несколько человек перевели в лагерь Фаген возле Бремена. Сказали, что нас отправляют туда для «особой работы чрезвычайной важности».

Что это за работа, нас не интересовало. Никто не верил, что она будет приятнее той, к которой мы привыкли. Как запряжная скотина, мы тягали плуги, бороны, косилки и телеги, пока не валились замертво. Работали в каменоломне, пока не валились замертво. Работали на джутовой фабрике, пока не валились замертво от легочного кровотечения.

Все работы были одинаковы: от них ты валился замертво.

Фаген, так сказать, работал на два фронта: собственно, это был лагерь экспериментальной медицины, но приходилось иметь дело и бомбами.

Первые несколько дней я провел на тяжелых земляных работах. Мы трудились, как галерные рабы, копали песок с пяти утра до шести вечера, питались жидкой кашей три раза в день. Потом подвернулась замечательная возможность, за которую я ухватился сразу: шанс получить помилование!

Комендант лагеря объявил, что тот, кто вызовется, может его заработать. За пятнадцать штук будут сбавлять год срока по приговору. Это означало, что мне нужно обработать двести двадцать пять.

Но я не объяснил. Требовалось разрядить пятнадцать невзорвавшихся бомб за каждый год приговора. Когда срок, как у меня, был пятнадцатилетним, это означало, что нужно разрядить двести двадцать пять бомб. Тогда, возможно, тебя помилуют.

Это были не обычные бомбы, их не осмеливались касаться ни службы гражданской обороны, ни армейские подразделения. Кое-кому удавалось разрядить до гибели пятьдесят, но я убедил себя, что должен же кто-то дойти рано или поздно до двухсот двадцати пяти, и поэтому вызвался.

Может быть, меня подвигло это соображение, может, тот факт, что каждое утро, когда мы выходили за территорию лагеря, нам выдавали в виде дополнительного пайка четвертушку ржаного хлеба, кусочек колбасы и три сигареты.

После краткого обучения саперному делу эсэсовцы возили нас по разным местам, где оставались невзорвавшиеся бомбы. Наши охранники держались на почтительном расстоянии, пока мы откапывали зарывшиеся на глубину три-пять метров. Потом их требовалось очистить от земли и обмотать проволокой, затем опустить в яму стрелу автокрана. Бомбу очень медленно поднимали, пока эта тварь не повисала над землей. Тут все исчезали — осторожно, чтобы не потревожить ее, и быстро, чтобы отойти подальше. Наедине с бомбой оставался только один человек, заключенный, который вывинчивал взрыватель. Стоило ему оплошать…

Для тех, кто совершал оплошность, мы держали в грузовике-мастерской несколько деревянных ящиков, но требовались они не каждый день — не потому, что люди не совершали оплошностей, но мы не всегда могли найти что-то, оставшееся от них, чтобы положить в ящик.

Обычно, вывинчивая взрыватель, люди сидели на бомбе, так проще держать его в одном положении; но я вскоре обнаружил, что лучше лежать на дне ямы под бомбой, когда вынимаешь эту опасную трубку, так легче подставить под нее руку в асбестовой перчатке.

Моей шестьдесят восьмой бомбой была авиаторпеда, откапывали мы ее пятнадцать часов. На такой работе почти не разговаривают. Нужно все время быть начеку. Копаешь осторожно, думаешь, прежде чем нажать посильнее лопатой, рукой или ногой. Дыхание должно быть спокойным, ровным, особенно когда нужно, чтобы земля не сползала. Если торпеда сдвинется хотя бы на сантиметр, это может оказаться концом. В таком положении она тихая; но никто не знает, как она поведет себя, если изменит его. А торпеда должна изменить положение, должна быть поднята; взрыватель должен быть удален. До этого она небезопасная, до этого мы не смеем дышать; поэтому давай кончать с этим делом — нет, не слишком поспешно, делается это медленно, каждое движение должно быть неторопливым, спокойным.

Такая авиаторпеда — хладнокровный противник; она ничего не выдает, ничего совершенно. Играть в покер с авиаторпедой нельзя.

Когда мы откопали эту торпеду, нам было приказано не вынимать взрыватель, пока ее не вывезут за пределы города. Возможно, это означало, что взрыватель у нее нового, неизвестного нам типа, или что она лежит в таком положении, что взорвется, если кто-то дыхнет на треклятый взрыватель; и если такая тварь взорвется, то разнесет всю эту часть города.

Подъехал крупповский дизельный грузовик с краном и встал, ожидая чудовищного груза. Четыре часа ушло на то, чтобы поднять торпеду, уложить и закрепить так, чтобы она не могла сдвинуться.

Когда с этим было покончено, мы с облегчением посмотрели на нее. Но кое о чем забыли.

— Кто умеет водить машину?

Молчание. Когда змея взбирается по твоей ноге, ты превращаешься в каменный столб, в неживой предмет, который змее не интересен. Мы превратились в столбы, мечтая стать невидимками, пока взгляд эсэсовца перемещался от одного к другому. Никто из нас не смотрел на него, но ощущали мы его присутствие так остро, что сердца колотились, и души, трепеща, уходили в пятки.

— Эй, ты! Водить можешь?

Я не осмелился сказать «нет».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: